|
Когда они вошли в кабинет, регент осмотрелся.
— Кабинет надежен? — спросил он.
— Черт возьми, все двери двойные, а стена в два фута толщиной.
Регент подошел к креслу, сел и молча погрузился в глубокую задумчивость.
— Я жду, монсеньер, — помолчав минуту, проговорил Дюбуа.
— Аббат, — сказал регент резко, как человек, решившийся не принимать никаких возражений, — шевалье в Бастилии?
— Монсеньер, — ответил Дюбуа, — думаю, он переступил ее порог с полчаса тому назад.
— Тогда напишите господину де Лонэ. Я желаю, чтобы шевалье немедленно освободили.
Дюбуа, казалось, ожидал подобного приказания. Он не вскрикнул, ничего не ответил. Он положил портфель на стол, вытащил из него досье и стал спокойно перелистывать бумаги.
— Вы меня слышали? — спросил регент после нескольких минут молчания.
— Прекрасно слышал, монсеньер, — ответил Дюбуа.
— Тогда повинуйтесь.
— Напишите сами, монсеньер, — сказал Дюбуа.
— Почему сам? — спросил регент.
— Потому что никто никогда не сможет меня принудить, чтоб я собственной рукой подписал вашему высочеству смертный приговор.
— Опять слова! — воскликнул, выйдя из терпения, регент.
— Это не слова, а факты, монсеньер. Господин де Шанле — заговорщик или не заговорщик?
— Да, он заговорщик, но его любит моя дочь.
— Хорошенькая причина освободить его!
— Для вас, может быть, и нет, аббат, а для меня она делает де Шанле неприкосновенным. И он немедленно выйдет из Бастилии.
— Ну и поезжайте туда за ним сами, монсеньер, я вам не препятствую.
— А вы, сударь, знали эту тайну?
— Какую?
— Что господин де Ливри и шевалье — одно и то же лицо.
— Ну да, знал, так что?
— Вы хотели обмануть меня?
— Я хотел спасти вас от чувствительности, в которую вы сейчас впадаете. Что может быть хуже для регента Франции, и так слишком занятого своими удовольствиями и капризами, чем воспылать страстью, да еще какой — отцовской, а это ужасная страсть! Обычную любовь можно удовлетворить и, следовательно, изжить, отцовская любовь ненасытна и потому совершенно невыносима. Она заставит ваше высочество совершать ошибки, чему я буду пытаться помешать по той простой причине, что я-то, по счастью, не отец, с чем и не устаю себя поздравлять, видя, какие несчастья испытывают и какие глупости совершают те, у кого есть дети.
— Какая мне разница, головой больше или головой меньше, — закричал регент, — не убьет меня этот Шанле, если узнает, что это я помиловал его!
— Нет, но и проведя несколько дней в Бастилии, он от этого не умрет, и нужно, чтоб он там остался.
— А я говорю тебе, что он сегодня же оттуда выйдет.
— Он должен остаться там ради собственной чести, — продолжал Дюбуа так, как будто регент ничего и не говорил, — потому что если, как вы хотите, он выйдет оттуда сегодня, то его сообщники, сидящие в тюрьме в Нанте, которых вы, не сомневаюсь, не собираетесь освобождать, как его, сочтут де Шанле шпионом и предателем, искупившим преступление доносом.
Регент задумался.
— Ну вот, — продолжал Дюбуа, — все вы таковы, короли и правящие особы. Довод, который я вам привел, глупый, как все доводы чести, вас убеждает и заставляет вас молчать, но настоящие, истинные, серьезные доводы государственной пользы вы воспринимать не хотите. Что мне и что Франции до того, спрашиваю я вас, что мадемуазель Элен де Шаверни, внебрачная дочь господина регента, плачет и горюет о своем возлюбленном, господине Гастоне де Шанле? Не пройдет и года, как десять тысяч матерей, десять тысяч жен, десять тысяч дочерей будут оплакивать своих сыновей, мужей и отцов, убитых на службе у вашего высочества испанцами, которые угрожают нам, принимая вашу доброту за беспомощность и наглея от безнаказанности. |