Изменить размер шрифта - +
Доносится оживленная перекличка автомобилей, трамвай тренькает и скрипит, сворачивая с бывшей Мясницкой на Театральный проезд, а то явственно слышится шарканье тысяч ног и дикие голоса. Один раз до Николая Ивановича долетело пение тромбона и барабанная дробь – видимо, пионерский отряд проследовал мимо Лубянки, потом свернул на Пушечную улицу и затих. Это действительно был пионерский отряд при пуговичной фабрике имени Бакунина, в котором заместо горна использовался тромбон.

За день до последнего судебного заседания, во время прогулки на крыше тюрьмы, Николай Иванович как ни вслушивался, так ничего и не услышал, словно Москва вдруг вымерла или у него заложило слух. Только аэроплан полз по блекло-голубому мартовскому небу, беззвучно, как таракан, да где-то поблизости хлопали крыльями сизари.

Спустившись к себе в камеру, Николай Иванович сел за стол, пододвинул бумагу, обмакнул перо в чернильницу и призадумался, глядя на мутную лампочку, забранную снизу решетчатым колпаком. Нужно было дописать последнее слово подсудимого, и он обдумывал, как и что. Однако в голову неотвязно лезли мысли посторонние, например: Сталин, конечно, крут. Но ведь Троцкий-то – монстр, людоед, каких мало, и возьми он верх, то революция давно погибла бы, захлебнувшись в своей крови. Следовательно, вместо того чтобы разводить внутрипартийные склоки, нужно было всемерно поддерживать Сталина, поскольку третьего не дано. Хорошо еще, что остается возможность принести последнюю, искупительную жертву на алтарь свободы и коммунистического труда…

Николай Иванович отложил перо, тяжело вздохнул и подумал: впрочем, если бы не эти двухъярусные нары, как будто нарочно выкрашенные больничной краской, не бетонный пол, от которого веет склепом, не грязно-зеленые стены, точно надвигающиеся на тебя, да не мучительные звуки, долетающие извне во время прогулок, то, видимо, вряд ли возникло бы то отчасти даже сладострастное чувство порабощенности ума и воли, что со временем обуяло его всего. Заскрежетал ключ в двери камеры, и контролер впустил к Николаю Ивановичу престранного человека по фамилии Смирнов, которая вовсе к нему не шла. То есть, скорее всего, это был никакой не Смирнов, ибо в лице его угадывалось что-то положительно левантийское, но когда три месяца назад он впервые появился в камере, то представился как Смирнов. На нем был пыльник из чесучи, серая фетровая шляпа, сдвинутая несколько на затылок, диагоналевые брюки и хромовые командирские сапоги. Три месяца тому назад Смирнов предстал перед Николаем Ивановичем точно в таком же виде. Он сразу как-то по-домашнему расположился в камере, именно бросил шляпу на нары, расстегнул свой пыльник, под которым оказалась шитая малороссийская рубаха с тесемками, внимательно посмотрел в глаза Николаю Ивановичу и сказал:

– Ну что, будем разоружаться перед победившими пролетариями или как?

Николай Иванович в ответ:

– С кем, как говорится, имею честь?

– Смирнов моя фамилия.

– Какой Смирнов?

– Никакой. Просто Смирнов, и все. Итак, будем разоружаться перед победившими пролетариями или как?

– Боюсь, мне нечего добавить к тому, что я уже говорил на допросах у граждан следователей Васильева, Будкера и Шпака.

Смирнов вздохнул и тяжело уселся на табурет:

– Про то, что вы им говорили, наплевать и забыть. Настоящий разговор начинается сей момент. Ну так вот: я уполномочен вести с вами переговоры от имени высшего руководства партии и страны.

С этими словами Смирнов сделал занятный жест, юношеский, задорный и победительный, именно он щелкнул пальцами и как бы резко отшвырнул от себя щелчок. Николай Иванович был заинтригован; он гораздо больше был заинтригован этим занятным жестом, который ему что-то из далекого-далекого прошлого навевал, нежели тем, что с ним желает вступить в переговоры высшее руководство партии и страны. Где-то когда-то он уже имел случай наблюдать этот занятный жест, но где и когда, он не мог припомнить, разве что с ним точно был связан аромат цветущей акации и тот знойкий дух, который источается раскаленным известняком.

Быстрый переход