В картузе, вместе с красной в пупырышках земляникой, голубела мягкими присосками ягода черника. Пока мой сопровожатый возился с упряжью и ладил оглобли, я захватывал полными горстями из картуза ягоду, сыпал в рот и захлёбывался сладостным соком. Столько ягоды я никогда в жизни до этого не то чтобы не ел, а даже не видел. В степном нашем продутом и пропылённом родном селе, кроме пышных густых кустов лозняка по берегам теперь уже оскудевшего Большого Ломовиса, как я говорил, ничего не росло. Даже палисадников возле домов, и тех не было – за время войны пожгли все…
Вытряхнув в ладонь последние ягоды, я кинул картуз в телегу, и тут же перемахнул в неё сам. Дядя Федя, подняв картуз, похлопал им себе по колену и натянул на голову. Мы снова тронулись в путь.
После короткого сна, такого же короткого обеда и сладкого десерта было гораздо веселее жить. Вот подъедем мы к большому красного кирпича старинному двухэтажному дому с парадным подъездом, поднимусь я по широкой деревянной выскобленной ножом жёлтой лестнице, вот отсчитаю по коридору пятую налево дверь, вот постучусь аккуратно согнутым пальцем, а мне скажут: «Входите!», вот войду я, и присядет тётка передо мной на корточки, вот ухватит меня тёплыми мягкими ладонями за щеки и скажет: – «Ай, кто приехал!»
А дядя будет сидеть в углу в своей вечной гимнастёрке, и легонько похохатывать: – Макарыч на харчи прибыл! Ну, давай, давай, садись за стол. Как не хочу – не захвачу. А садись! Как раз и захватишь!»
И будут меня угощать ситной булкой белой – ну, как вот руки у моей тёти крёстной Прасковьи Фёдоровны. И будет чай из блюдца. И будет с печатями и двуглавыми орлами свистеть весёлый самовар. А дядя Егор – крёстный мой, будет опять похохатывать, щёлкать маленькими плоскими кусачками крепкий, как тёткины зубы, сахар рафинад. И буду я, не спеша, легонько по городскому, двумя пальчиками, брать этот сахарок, класть в рот и схлёбывать шумно, со вкусом, коричневый пахнущий угольками фруктовый чай, и буду тоже запрокидывать голову и улыбаться. Дядя Егор будет расспрашивать про отца – они с ним братья, вздыхать, вспоминая старое время, и потихоньку материть Советскую Власть. Но я об этом ни ни! Молчок! Никому не скажу. На что вон Филиппович, человек грамотный, наш колхозный бухгалтер, тоже ругал Советскую власть, и над ним, не сжалились, забрали. До сих пор не вернулся. Говорят, на Колыме свинец добывает…
Вдруг меня толкнуло с такой силой, что я вывалился из телеги. Какая то коряга так ухватилась за колесо, что спицы – «хры хры хры» посыпались, как гнилые зубы. Телега завалилась на бок, и ехать дальше не представлялось возможным.
Дядя Федя стоял у телеги и скрёб пальцами под картузом. Потом взял лошадь за мундштук узды и повернул снова на полянку. Выпростав кобылу из упряжи и связав ей передние ноги, дядя Федя вынул чеку и снял колесо с оси.
– Ты пока тут ягод пошарь, а я с колесом до мастерской добегу. Километра два всего то тут до Козывани. Ничего, доедем до твоего Тамбова, смеркается теперь поздно.
Он надел полупустое колесо на плечо, как вешают коромысло, и пошёл искать дорогу.
Я удивился его недогадливости: ведь он мог сесть верхом на лошадь и мигом добраться бы до этой самой деревни, как её… Козывань.
– Дядь Федь, а на лошади быстрее! – крикнул я ему вслед. Он только махнул рукой, как бы отряхнув себя сзади.
Теперь то я знаю, что у соседа был застарелый геморрой, а то бы не вышло так, как вышло…
Я улёгся у телеги и стал смотреть на старую сосну с облупившимся стволом. Оттуда, из за редкой хвои, слышалась частая дробь, будто кто то быстро быстро вколачивал в сосну гвозди. Там, вверху, примостившись как наш монтёр Пашка на телеграфном столбе, орудовал усердный дятел. Опираясь жёстким распушённым хвостом в ствол дерева, он, как припадочный, колотил и колотил головой о сучок. |