В кубизме людям от литературы, впервые взявшим в руки кисти, как правило, легче передавать окружающим свою душу.
Свое первое полотно, – оно называлось «Несовместимость», – Варанов продавал три месяца и чуть не умер с голоду. Собратья по кисти его жалели, кормили, и выжил он благодаря исключительно художественному братству. Девяносто дней новоиспеченный художник сидел и не понимал, почему кубы справа и слева от него уходят за доллары, а его собственные стоят на месте, и на них никто даже не смотрит.
– Ты пойми, – увещевал Варанова арбатский старожил Пепин по прозвищу Репин, – мало написать, нужно душу вложить.
Как вкладывать в кубы душу, Варанов не знал, поэтому стал робким маринистом. Его «Парус надежды» качался в потоке туристов около трех недель, пока к нему не подошел известный мастер морских батальных сцен Вайс. Варанова жалели все: что он тут, на Арбате, делает, тоже все знали – они все тут делали это, а потому доброхотов не убавлялось.
– Что это? – спросил Вайс, ткнув пальцем в центр холста.
– Это, – сгорая от стыда за неумело выписанные барашки волн, пролепетал Варанов, – матрос плывет на яхте.
Сказал и на всякий случай добавил:
– По морю.
– Плавает говно, – резюмировал бывший моряк Вайс. – По морю ходют. А у тебя этот матрос... Кстати, где он? А? Это матрос? Ну, так вот, он действительно плывет.
И тоже добавил:
– На яхте... Бросай ты это дело.
«Несовместимость» общими усилиями втюхали туристу-докеру из Глазго за сотню, «Парус» поменяли на купюру с изображением президента Гранта какому-то негру из Чада. Знающий английский язык портретист Смелко выступил в качестве переводчика и впоследствии, когда восхищенный негр ушел, унося холст, пояснил, что покупатель живет в городишке Умм-Шалуба, что на западе Сахары, паруса не видел ни разу, а потому сделку можно считать удачно завершившейся.
Большая часть кубистов-пейзажистов была, как и Варанов, бездомной, но считала это не пороком, а совершенством души. Истый художник должен быть свободен от всего, в том числе и от квартплаты, которую так нагло и беззастенчиво навязывают московские власти. Жила эта когорта свободных художников в обветшалом доме, готовящемся к сносу, на Сахарной; на свою нужду откладывала, но малую толику в общак вносила. Тем и существовала на общежитских началах. Варанов же, прибившийся к компании работников кисти и цвета, пришелся им по нраву, так как знал годы жизни Джузеппе Бальзамо (Калиостро) и что «прозопопея» – это не мат, а стилистический троп.
В минуты отдохновения Варанов, выпивая портвейн мастеров и закусывая их же колбасой, рассказывал художникам о судьбе Шатобриана, а на Арбате, проявив недюжинный талант словохота, убеждал туристов купить выставленные полотна на языке Стендаля в первоисточнике.
– Просила Третьяковка, – говорил он приезжим из Испании, кивая на геометрию Пепина, – но за́ла импрессионизма там еще не готова. Быть может, эта картина найдет свое место в Прадо...
– Tretyakov Gallery? – удивлялись не понимающие по-русски и еще меньше по-старофранцузски испанцы.
– Си, – скромно тупил взор Варанов.
Доходы художников, благодаря так и не уехавшему в Козиху филологу, понемногу росли, получал средства и Варанов. Вскоре он смог даже снять маленькую комнатку (сырой подъезд, третий этаж, окна во двор, пружина в диване) на Моховой. Одевался, конечно, не бог весть как, но комната! – он был уже москвич.
Однако радужным мечтам о безоблачном существовании сбыться было не дано. Портвейн медленно, но уверенно делал свое дело, и теперь по утрам Варанов уже не мог идти, не выпив некоторого его количества. |