Даже я читал газеты и мог узнать это подержанно-молодое лицо и пьяную улыбку.
– Как насчет рамки? – спросил я.
– Ну, вы невозможный человек, – простонала миссис Монтгомери, но все равно, как потом выяснилось, она передала и это мое издевательское предложение доктору Фишеру.
Кажется, она обрадовалась моему уходу. Я ей ничем не помог.
7
– Ты ненавидишь отца? – спросил я Анну-Луизу, пересказав ей события дня, начиная от обеда с испанским кондитером.
– Я его не люблю. – И добавила: – Да, кажется, я его ненавижу.
– Почему?
– Он отравил жизнь матери.
– Как?
– Все дело в его гордыне. В его дьявольской гордыне.
Она рассказала мне, как ее мать любила музыку, которую отец ненавидел – вот тут, без сомнения, была настоящая ненависть. Почему – она не знала, но музыка словно дразнила его тем, что была ему недоступна, разоблачала его тупость. Тупость? Человек, который изобрел «Букет Зуболюба» и сколотил многомиллионное состояние, – тупица? Так или иначе, мать начала убегать в одиночестве на концерты и на одном из них встретила человека, который разделял ее любовь к музыке. Они даже стали вместе покупать пластинки и слушать их тайком у него дома. И когда доктор Фишер разглагольствовал, что струнные концерты – это кошачье мяуканье, она больше не пыталась с ним спорить: ей достаточно было пройти по улице к мясной лавке, сказать два слова в переговорное устройство, подняться на лифте на третий этаж, чтобы целый час с наслаждением слушать Хейфеца. Физической близости между ними не было – Анна-Луиза твердо это знала, супружеская верность не страдала. Физическая близость была с доктором Фишером, и матери она никогда не доставляла радости: это были муки деторождения и огромное чувство одиночества, когда доктор Фишер сопел от удовольствия. Много лет она притворялась, будто и ей это приятно; обманывать мужа не составляло труда – ведь ему было безразлично, приятно ей или нет. Могла бы и не стараться.
Все это она рассказала дочери в приступе истерики.
Потом доктор Фишер обо всем узнал. Он стал ее допрашивать, и она сказала ему правду, а он правде не поверил, хотя, возможно, и поверил, но ему было все равно, изменяла она ему с мужчиной или с пластинкой Хейфеца, с кошачьим концертом, которого он не понимал. Она убегала от него в тот мир, куда он не мог за ней последовать. Его ревность так на нее действовала, что она поверила, будто у него на это есть основания: она почувствовала себя в чем-то виновной, хотя в чем именно – не знала. Она просила прощения, она унижалась, она рассказала ему все – даже какая пластинка Хейфеца ей больше всего нравилась, а потом ей всегда казалось, что в минуты близости он ее ненавидит. Она не могла объяснить это дочери, но я себе представлял, как это было, как он вонзался в нее, словно закалывал врага. Но один решающий удар не мог его удовлетворить. Ему нужна была смерть от тысячи ран. Он сказал, что прощает ее, и это только усугубило чувство ее вины – значит, было что прощать, – но он сказал также, что никогда не сможет забыть ее измены… какой измены? И вот он будил ее по ночам, чтобы закалывать снова и снова. Она узнала, что он выведал фамилию ее друга, этого безобидного маленького любителя музыки, пошел к его хозяину и дал пятьдесят тысяч франков, чтобы тот его уволил без рекомендации. «Хозяином был мистер Кипс», – рассказала она. Ее друг был просто конторщиком, отнюдь не важной персоной, мелкой сошкой, которую легко заменить другой мелкой сошкой. Его единственным достоинством была любовь к музыке, но об этом мистер Кипс ничего не знал. Доктора Фишера еще больше оскорбляло то, что этот человек так мало зарабатывал. Его бы не обидело, если бы жена изменила ему с другим миллионером, – так по крайней мере считала мать Анны-Луизы. |