Ракоци Выговского послушал, отписал королеве Христине, и королева Христина Тимошке поверила. В Швеции Тимошка принял лютеранскую веру, как у папы в Риме сакрамент принимал. А я, Костька, вере христианской не изменял — не басурманился, панежской и лютеранской ересью не соблазнился… Тимошка звездочетные книги читал и остроломейского ученья держался!
— Ну, чего ты так стараешься? — сказал Тимошка Конюхову и обратился к подъячему: — Запиши! Верно он говорит: от православия нигде не отпал Костька. Геенны огненной он боится.
— А ты не боишься? — спросил Хитрово.
— Я боялся не свою жизнь прожить.
— Вот и жил, чужое имя позоря.
— А про то тебе, боярин, не понять. Своей жизнью умному человеку на родине моей не позволяют жить.
Разговор и впрямь пошел непонятный, а потому пытка и очные ставки были окончены.
Тимошку отвели в отдельный каземат, и он, оставшись один, тотчас лег и заснул. Под утро ему начал сниться сон.
Увидал он себя на влажной весенней земле. Ножки, как у теленка, которого только-только из-под коровы в избу принесли, подгибаются, вихляют. Но он бежит счастливый, держа в ладошке лазоревое пасхальное яйцо… Тот же самый сон. Точь-в-точь!
— Вставай! — над ним склонился монах. — На молитву пора.
Тимошка сел, поежился от холода, потер ладонями лицо.
— Какому Богу молиться прикажешь? — спросил так буднично, словно спрашивал, перед какой иконой свечку поставить.
— Бог един! — монах поперхнулся попавшей в дыхательное горло слюной.
— Это для тебя, дурака, Бог един! — Тимошка беззлобно улыбнулся. — А я все веры перепробовал, и ни одна от пытки и скорой смерти, как сам видишь, не уберегла.
— Свят! Свят! — монах крестил углы, крестил Тимошку, сам крестился.
— Никуда теперь от дьявола не скроешься! — Тимошка засмеялся, вполне довольный бегством святого отца, но спать ему не дали.
Пришел подьячий, велел идти на очередную пытку.
Впрочем, обошлось без кнута, без дыбы, без иного мучительства. Тимошке задавали бесконечные вопросы, но он молчал, не слушая, что ему говорят.
Он понимал — это последний час его земной жизни. Кто же знает, есть ли жизнь небесная, когда в разных землях люди веруют по-разному, а то и совсем разным богам?
Его смущало одно: проходят последние минуты жизни, но он чувствует, видит, живет все так же буднично, и все кругом буднично: скрипит пером писец, зевает подьячий, палачи дремлют в уголке, их работа сегодня впереди. Дьяк, задающий вопросы, торопится, глотает слова — исполняет пустую формальность и не скрывает этого. Неужто и впрямь он, Тимофей Дементьевич Анкудинов, никак не интересен людям? Ведь он столько повидал, другого в Москве такого нет…
Оборвал ниточку мыслей, они сплетали хитрое кружево, вели к тому, чтоб пожалел он себя, Тимошку. А чего жалеть! Жизнь, может, прожил он и подлую, но зато уж не сермяжную, не постылую, какую все тут вокруг него тянут, страшась его жизни, а в глубине души люто завидуя.
Дьяк кончил писать.
— На Лобное место, что ль, теперь? — спросил Тимошка насмешливо.
Дьяк вздрогнул, опустил глаза, и никто не посмел на взгляд его ответить взглядом.
10
Снег отволг, небо, как шерстяным платком, закуталось в серые, сочащиеся влагой облака.
— Тепло, — сказал Тимошка Костьке, которого тоже вели на казнь.
Народу перед Лобным собралось немного. С высоты помоста Тимошке были видны люди, суетящиеся в торговых рядах. Люди покупали, продавали… У каждого было свое дело. А его дело — помереть на глазах зевак. |