Изменить размер шрифта - +
Своего рода мыльный пузырь. То же самое и горы, и материки, и планеты. Короче — любая форма лишь всплеск, завихрение в потоке материи. М-да, все, все проходит, кроме смерти — вот уж она действительно вечное состояние. Мелвилл прав: „Смертный, в ком больше веселья, чем скорби, смертный этот не может быть прав — он либо лицемер, либо простак“. Олег покосился на свои рукописи, лежавшие на столе, хмыкнул презрительно: „Секундные страсти секундных существ…“

Его мировую философическую скорбь прервал приход Эльвиры. Один лишь вид ее мог начисто опровергнуть что-нибудь и посолиднее, чем мимолетные умственные построения о секундности бытия и непостоянстве форм.

Эльвира прилегла рядом. Олег усмехнулся: ему показалось, что она вспрыгнула на диван мягким кошачьим движением, а теперь вот, свернувшись калачиком, тихо мурлычет подле него. Он машинально обнял ее и вздохнул:

— Ни к чему все это…

— То есть что ни к чему? — изумилась она.

— Вся наша жизнь, — не сразу ответил он, — пустая суета молекул… Броуновское движение, и не больше.

— Постой… — Она растерянно села, отводя с лица упавшие волосы. — Завел себе кого-нибудь, что ли?

Олег только махнул рукой и закрыл глаза. Он уже чувствовал, что его хандра — несомненная чушь, что смешно горевать по-настоящему о подслеповатом домике, живя в современной трехкомнатной квартире со всеми удобствами, наконец если что-то и было, то оно осталось там, где скаты гигантских лесовозов без устали утюжат уже несуществующий земляной квадрат на месте несуществующего домика деда.

— Так… — Эльвира соскочила с дивана. — Нет, ты заболел-таки, друг мой! Сколько раз говорила тебе: не езди с опущенными стеклами! Встречный ветер ему, видите ли, нужен в лицо!.. Сейчас ты у меня примешь ванну, а потом должен выпить чаю с малиновым вареньем, слышишь? Ну-ка, поднимайся!

Когда Эльвира обнаруживала, что ему грозит неприятность, вся ее мягкость мигом исчезала. Она становилась быстрой, решительной и необыкновенно деятельной.

Так и теперь — не успел Олег толком прийти в себя, как, словно подхваченный мощным водоворотом, очутился в ванной, облицованной — опять же стараниями Эльвиры! — модным синим кафелем. Смутный мир сомнений и возвышенной печали оказался вдруг смешными надуманным. Он распался в клочки и растаял, как горный туман, под натиском горячего и яркого мира, в котором были вода, бодряще и свежо пахнущая хвойным экстрактом, лебяжий пух бадузановой пены, крапивный шампунь, укрепляющий корни волос, мохнатые простыни и мягкий халат, стопочка прекрасного армянского коньяку, альковный полусвет торшера, и формой (а напоминал он огромную турецкую феску) и цветом (греховно красным, красным, как стыд) наводящего на мысль об утонченной, обволакивающей неге гаремов и сералей, кальянном забытьи, и она, Эльвира, черноволосая, гибкая, превращенная бредовым светом торшера в сказочную индианку, дочь Монтесумы, с зрачками огромными, как от белладонны, с губами жаркими и кровавыми, как открытая рана, вбирающая в себя все его беды и сомнения…

Глубокой ночью, когда от всех переживаний минувшего дня осталась лишь спокойная печаль, сладкая, подобно утихающей боли, он рассказывал умиротворенно и словно бы чуточку оправдываясь:

— …Помню, однажды рано-рано утром бабушка во дворе закричала. Я выглянул — гляжу, мимо нашего дома промчалась дикая коза, перепрыгнула через ограду из жердей и пошла, и пошла чесать от нас в низину, в луга, а они розовые от утреннего солнца. Луга там у нас сплошь травяные, огромные, уйдет в них человек — его еле-еле видно. Как сейчас вижу: коза — рыжая она была — подпрыгивает будто на месте, а сама все меньше и меньше становится.

Быстрый переход