И что удивительно, вспоминалась мне даже не сама история, а именно Марта, ее хрупкая фигурка, сгорбленная спина в кофте с растянутыми петлями, костлявые пальцы. Независимо от того, рассказывала ли она, глядя в лобовое стекло машины, когда мы ехали в Вамбежице, чтобы заказать доски, или когда рвали ромашку на поле Боболя. Мне ни разу не удалось восстановить всю историю целиком, только место действия, обстоятельства, атмосферу, впечатавшиеся в память, словно истории эти были нереальными, вымышленными, сонными миражами, отложившимися в ее и моей голове, теряющимися в словах. Она умолкала так же внезапно, как начинала. Из-за какой-нибудь вилки, упавшей на пол, — от ее алюминиевого звяканья лопалась последняя фраза, следующее слово застревало во рту, и Марта была вынуждена его проглотить. Либо входил Имярек, как у него водится — без стука, уже с порога грохоча сапожищами, оставляя за собой лужи воды, росы, грязи — что бы там ни было снаружи, — а при нем вообще невозможно было ничего сказать, столько он производил шума.
Многое из того, что рассказала мне Марта, не запомнилось. Сохранялся лишь смутный общий смысл, подобно горчице, оставшейся на краешке тарелки, когда основное блюдо уже съедено. Какие-то сценки, страшные или забавные. Какие-то вырванные из контекста картины — например, что дети ловили в ручье форель голыми руками. Непонятно, к чему мне такие подробности, если забывается сам рассказ, который непременно должен был что-то значить, раз уж повествование имело начало и конец. Я запоминала одни пустяки, которые потом моей памяти — и правильно! — приходилось выплевывать, как косточки.
Нельзя сказать, что я только слушала. Я тоже ей что-то говорила. Когда-то в самом начале я заявила, что боюсь кончины, не смерти вообще, а той минуты, когда я уже буду не в силах ничего перенести на «потом». И что этот страх накатывает на меня всегда в темноте, днем — никогда, и длится несколько кошмарных минут, как эпилептический припадок. Тут уже я старалась сменить тему.
Марта не была врачевателем душ. Она ничего не выспрашивала, не бросала вдруг мыть посуду, чтобы сесть рядышком и похлопать меня по плечу. Не пыталась, как другие, определить время самых важных событий и неожиданно спросить: «Когда это началось?» Даже Иисус не устоял перед бессмысленным искушением и задал этот вопрос бесноватому, которого хотел исцелить. «Как давно это сделалось с ним?» А ведь, казалось бы, ничего нет важнее того, что происходит сейчас, непосредственно у нас на глазах. Что расспросы о начале и конце не добавляют никаких ценных сведений.
Иногда я думала, что Марта не слушает, или же что она бесчувственна, как срубленное, мертвое дерево, ибо, вопреки моим ожиданиям, в такие минуты звон посуды не стихал, а ее движения оставались автоматически ровными. Она казалась мне даже жестокой, и не однажды — как, например, когда откормила тех своих петухов, а потом зарезала и сожрала всех сразу за два осенних дня.
Я не понимала Марты и до сих пор, когда о ней думаю, не понимаю. Да и зачем мне было ее понимать? Какая польза от того, что я осмыслю мотивы ее поступков, обнаружу источник возникновения всех ее россказней? Что дала бы мне ее биография, если вообще таковая у нее имелась? Есть, наверное, люди без биографии, без прошлого и без будущего, которые другим представляются как вечное «настоящее».
ИМЯРЕК
Несколько вечеров подряд, сразу же после «Телеэкспресса», приходил Имярек, наш сосед. Р. подогревал вино, сыпал в него корицу и добавлял гвоздику. Имярек каждый вечер рассказывал нам все про зиму, потому что про зиму непременно следует все рассказать, чтобы могло прийти лето. Это была неизменно одна и та же история — о том, как повесился Марек Младший.
Мы слышали эту историю от других, а вчера и позавчера — от Имярека. Но он запамятовал, что уже ее рассказывал, и начинал все сызнова. |