|
Из мокрого кармана одного из братьев она доставала трусы, в которых тот искупался в болоте – рассаднике малярийных комаров, а с разбитого колена и содранного локтя Малышки, без единого стона истекающей кровью, снимала пластыри из травы, паутины и молотого перца…
– Завтра я вас всех запру! Всех, слышите, всех без исключения!
Завтра… А завтра старший, не удержавшись на черепичной крыше, где он устанавливал бачок с водой, ломал себе ключицу и стоически, рыцарски, в полуобморочном состоянии дожидался у основания стены помощи. Младший же, не издав ни звука, получал по лбу шестиметровой лестницей и застенчиво носил фиолетовую шишку, вскочившую меж глаз…
– Где же дети?
Двоих уж нет. Двое других день ото дня всё старее. Если есть такое место, где после смерти волнуются за других, то та, что беспрестанно волновалась за нас при жизни, всё ещё вздрагивает из-за двоих живущих. Но теперь по крайней мере она перестала вглядываться в черноту окна по вечерам, высматривая самую старшую из нас: «Ох, чувствует моё сердце, девочка несчастна… Ох, страдает она…»
Больше не вслушивается она, трепеща, в поскрипывание по снегу одноколки доктора – старшего из её сыновей, – в шаг его серой кобылы. Но знаю: невидимая, мучимая тем, что недостаточно покровительственна, она всё ещё здесь ради двоих оставшихся – бродит, ждёт: «Где же, где же дети?»
ДИКАРЬ
Когда он украл её году этак в 1853-м у семьи, состоящей из неё и двух её братьев – французских журналистов, обосновавшихся после женитьбы в Бельгии, – а также у друзей – богемной кучки молодых французских и бельгийских художников, музыкантов и поэтов, – ей было восемнадцать. Белокурая, не слишком красивая и привлекательная, большеротая, с маленьким подбородком, серыми весёлыми глазами, со сколотыми на затылке гладкими волосами, проскальзывающими меж шпилек, юная, независимая, привыкшая к честным и открытым отношениям с мужским полом, братьями и друзьями, – такой она была. А ещё невысокой, крепкой, с покатыми плечами и плоской талией, с подвижным изящным бюстом над широкими юбками. И бесприданницей: ничегошеньки-то у неё не было.
Дикарь увидел её в тот день, когда она приехала из Бельгии во Францию к своей кормилице-крестьянке на несколько летних недель, он как раз объезжал свои земли, расположенные по соседству. Привыкший иметь дело со служанками: соблазнил – бросил, он возмечтал об этой раскованной девушке, без улыбки, твёрдо взглянувшей ему в глаза. Чёрная борода наездника, бледное и точёное, как у вампира, лицо, его красная, словно черешня, лошадь не оставили её равнодушной, но, когда он стал наводить о ней справки, она и думать о нём забыла. Он узнал её имя и что зовут её Сидо, сокращённо от Сидони. Формалист, как и многие «дикари», он растолкал нотариуса и родню, и в Бельгии стало известно, что этот отпрыск благородного дворянского семейства, владеющего стекловаренным делом, имеет фермы, леса, прекрасный дом с крыльцом и садом, а также наличные деньги…
Испуганная, притихшая Сидо, перебирая свои белокурые локоны, слушала, что говорилось вокруг. Однако что остаётся юному существу без состояния и профессии, живущему на содержании братьев, кроме как безропотно принимать выпавшую на её долю удачу и благодарить Бога.
И покинула она уютный бельгийский домик с кухней в подвальном этаже, где стоял запах газа, тёплого хлеба и кофе, покинула пианино, скрипку и большое полотно Сальватора Розы, завещанное ей отцом, горшочек с табаком и тонкие глиняные трубки с длинным мундштуком, печи, работающие на коксе, раскрытые книги и смятые журналы, чтобы посреди суровой зимы, характерной для лесных стран, войти молодой хозяйкой в дом с крыльцом.
Там неожиданно для себя она обнаружила на первом этаже отделанную белым золотом гостиную, а на втором, заброшенном, словно чердак, – едва оштукатуренные стены. |