|
Она узнала, что я стал будоражить отца, и хотела предупредить. Она сообщила, что все в порядке и что искать ее нет смысла. В разговор развязно встряла телефонистка и напомнила, что заказаны три минуты и что пора бы закругляться.
Тогда, положив трубку, я испытал облегчение. До меня еще не дошел полный смысл услышанного. И я не мог представить – что мне будет стоить его забыть.
На следующий день взял отпуск за свой счет и уехал на месяц в Питер. Там написал ей то самое письмо и отослал на адрес отца. Уж не знаю, как оно к ней попало.
Вернувшись, я собрал все вещи моей Августы, вывез на Лосиный остров и устроил на поляне всесожженье.
ПРИБЫТИЕ
Ничего нет слепей окна. Чем оно просторней – движение раскатывает его по ландшафту, – тем более близоруко. Если рассматривать крайний случай, окоем – самый интроспективный объект созерцания на свете…
Входит нищий с сиплым баяном. Мучительно ковыляя в проходе, засаживает в воздух попурри: из протертых мехов повеял, оглушая, ветерок. Полегчало, когда он перестает на секунду, чтобы сбросить в карман протянутую мелочь.
На очередной остановке народу в вагоне по таинственному закону то прибывает, то убывает. Впрочем, чем дальше, тем пустее.
Раз десять туда-сюда прошла та же тетка с пирожками, беспрестанно вопя: «гор-ря-ячие, с пылу-жар-ру, с капустой, картошкой, яйцом…»
Каждый раз обстоятельно извиняясь за беспокойство, по вагонам носят и дают пощупать всякую всячину: нитки и каминные спички, огнеупорные скатерти и кипятильники, батарейки и изоленту, цветные карандаши и тетрадки, слоников и пони, веники и метелки, терки и специи, сервизы и журналы, газеты и ежедневники, детективы и песенники, удлинители и елочные игрушки, пиво и еще черт знает что. Хотя чего там щупать пиво, пиво пить надо. А они щупают – будто проверяют, холодное ли. Это зимой-то.
Мы выходим на станции «Лесная». Горбун извещает: «Пора», – и, схватив с полки рюкзак, следом вываливаюсь я – сначала в тамбур и далее в мертвую зиму.
Небо – небеленый низкий потолок. Снег бледный, как небо.
Галки бьются во взорванной клетке голых ветвей. Вороны, кружа и спадая с соседних деревьев, переругиваются с ними. Кажется, галдеж и карканье и порождают зрение.
На разъездных путях рассыпан жмых, валяется продранный мешок, и распластан у стрелки дохлый черный пудель.
Я дико думаю: откуда здесь пудель?
Люди, сошедшие с поезда, тянутся струйкой в никуда – по тропинке, спускающейся за станционной кассой. Иссякают.
Горбун оглядывается вокруг, потягивая длинным носом, будто вынюхивая направленье.
И все-таки прибыли.
Ну уж, прибыли так прибыли. Кругом сумасшедший дом, и жители его себя сами лечат.
Кабы знать, что такое здесь станет, я бы отстреливался – но ни шагу.
Описываю. Проходим мы с горбуном по лесополосе и оказываемся на дороге. Голосуем. Машин почти нет: вдалеке лес, посреди поля обрушенный коровник стоит вразвалку, трубы, шпалы, балки какие-то штабелями, поодаль деревня – три дома, у одного только забор, зачем вообще нужна здесь дорога – тайна. Но горбун ручку, как пионер салютующий, кверху задрал и стоит так, не шелохнется. Я жду. Холодает. А карлик все стоит стоймя – голосует в неизвестное. С ноги на ногу переминаюсь, сигарету прячу в кулак, чтоб согреться.
Останавливается «зилок». Шоферюга высовывает морду, длинно харкает в сугроб и мутно пялится. Горбун руку не опускает, стоит, неподвижно глядя в поле. Морда что-то бормочет, зыркает на меня – и укатывает.
Я подхожу к горбуну, трогаю его за плечо: чего, мол, стоишь-то.
Тот ноль внимания, торчит, как столбик, в столбняке, и точка.
И чую я: что-то здесь не то. Заглядываю ему в лицо. |