Изменить размер шрифта - +
Во-первых, у меня бабушка, а потом с мамой и папой ничего никогда случиться не может, не может, и всё!

Шли дни, превращаясь в недели, месяцы…

Летом, в первые месяцы войны, мы с бабушкой каждый вечер во время бомбёжки прятались во дворе, в щели, вырытой возле забора.

Мы ложились рядышком. Многие жильцы нашего дома были уже там. Я прижималась к бабушкиному тёплому плечу и смотрела в небо, в котором скрещивались длинные, пронзительно-голубые лучи прожекторов.

Прямо над нашими головами появлялась в небе зловещая, темнокрылая птица — немецкий самолёт. Тогда лучи прожекторов мгновенно выхватывали её из темноты и уже не отпускали ни на секунду. Внезапно раздавался оглушительный грохот: значит, где-то упала бомба. В небе вспыхивали ярко-малиновые сполохи — пожар, горели дома, может быть, даже неподалёку от нас, в Замоскворечье, а может, подальше — в Тюфелевой Роще, в Нижних Котлах или в Карачарове…

 

 

 

Иногда я с удивлением спрашивала себя: «Не снится ли мне всё это? Сирены «воздушной тревоги», бомбёжки, противотанковые железные заграждения — «ежи» на улицах, крест-накрест заклеенные полосками бумаги окна, зенитки на Никитском и Тверском бульварах?..»

Но нет, это был не сон, а самая что ни на есть подлинная явь.

Вечером на улицах не горели фонари, не светились окна домов, по заваленным сугробами улицам пробирались тёмные, неосвещённые трамваи… Днём трамваи перевозили обычных пассажиров, а вечером — раненых.

Не только наша школа — многие школы Москвы стали госпиталями.

Я приходила в свою палату обычно под вечер, после работы в мастерской. Меня уже ждали.

И мы начинали вспоминать нашу жизнь до войны.

Любимов до войны жил в Сызрани, работал киномехаником, ездил с кинопередвижкой по колхозам.

— Такую работу поискать и не найти отродясь нигде и никогда, — хвастал он. — Я всегда в курсе всего самого интересного, потому что нет на свете ничего интереснее кино, а я смотрю, случается, в день и по три, и по пять фильмов, как же иначе?

 

 

— Не надоест смотреть одно и то же? — спросил его Семечкин.

Он решительно замотал головой:

— Ни в жизнь! Веришь, я, к примеру, «Бесприданницу» раз двадцать смотрел. И каждый раз, как запоёт Алисова «Нет, не любил он», каждый раз плакал, вот такими слезами…

— Наш лейтенант говорил, что тот, кто плачет в кино или над какой-нибудь жалостной книгой, тот, выходит, жестокий человек, — сказал Семечкин.

— Да я, милый, если хочешь знать, жука навозного, и того пальцем не трону, не то чтобы ещё какую-нибудь букашку обидеть. Не говоря уж о человеке. У меня, знаешь, какое сердце жалостливое? Это надо уметь меня довести до злости, очень даже надо уметь!

— Немцы сумели, — вставил Белов.

— Это да, — согласился Любимов, — это они сумели. Много старались, зато своего добились, я на них теперь такое зло имею, что, как говорится, ни пером описать…

Я узнала, что у Семечкина в Костроме остались родители и сестрёнка. Что после войны, как вернётся домой, он непременно первым делом найдёт себе невесту и женится в добрый час, и свадьбу сыграет, самую что ни на есть шумную, на весь город. У Любимова была жена, с которой он, по собственным его словам, прожил «без году неделю». У Белова было двое детей — близнецы. Мальчик и девочка, примерно моих лет.

Любимов и Семечкин стали называть меня Аней или Анечкой. А Белов называл меня Нюрой. Так звали его дочь.

 

КАК ЛЮБИМОВА ВЗЯЛИ ДОМОЙ

 

Однажды, когда я в очередной раз пришла в госпиталь, в коридоре, возле палаты, мне встретился Любимов, он стоял у окна с какой-то женщиной.

Быстрый переход