Изменить размер шрифта - +
И все же не я это писал…

Он отрицал свое авторство и в то же время спорил с каждым, кто приписывал стихи кому-нибудь другому. Услышав это, он из кожи вон лез, доказывая несостоятельность подобных предположений. А если все-таки какой-нибудь упрямец продолжал настаивать, приводя те или иные аргументы, он решительно и таинственно намекал:

— И это вы говорите мне?… Уж кто-кто, а я-то знаю…

Всякий раз, слушая, как декламируют элегию, он внимательно следил за текстом и поправлял, если какое-нибудь слово оказывалось неточным, ревниво оберегая каждый стих, словно это было его собственное творение. Только позднее, когда настоящий автор стал известен, ему пришлось расстаться с незаслуженной славой. Тогда он начал поносить элегию, не признавая никаких достоинств за этой «навозной поэзией для проституток», как он выражался.

Горячая полемика, развернувшаяся вокруг элегии, сделала ее чрезвычайно популярной, ее читали и заучивали наизусть, декламировали в барах на рассвете, когда кашаса пробуждала самые благородные чувства. Чтецы меняли прилагательные и глаголы, иногда путали и проглатывали целые строфы. Но, даже искаженная, залитая кашасой или валяющаяся на полу в кабаре, элегия превозносила Гуляку до небес.

Кто бы ни был автор этих строк, он выразил общее настроение того мирка, где Гуляка обитал с юношеских лет, став со временем его своеобразным символом. Элегия была самой большой похвалой молодому игроку: если бы Гуляка услышал столько лестных и печальных слов в свой адрес, он не поверил бы своим ушам. При жизни он ни разу не заслужил таких похвал. Напротив, ему постоянно приходилось выслушивать упреки, советы и проповеди по поводу его непутевой жизни и бесчисленных пороков.

Впрочем, забвение дурных поступков Гуляки и прославление его мнимых достоинств, благодаря чему он превратился в героя, личность почти легендарную, оказалось недолгим. Спустя неделю после его смерти все постепенно стало на свои места. Мнение консервативных кругов, пекущихся о морали и благопристойности, выразили кумушки и соседки, вступившие в единоборство с проникнутым духом анархии и безнравственности панегириком Гуляке, который исходил от вольнолюбивого сброда, завсегдатаев публичных домов и казино, пытавшихся подорвать устои общества.

Так возникла еще одна волнующая проблема, словно недостаточно было волнений с элегией. Впрочем, имя автора, теперь навечно вошедшее в золотой фонд отечественной литературы, было наконец установлено.

Через несколько лет после смерти Гуляки Одорико получил в подарок от поэта «Нескромные элегии» — кроме него, еще двое удостоились этой чести, — замечательно изданные, тиражом сто экземпляров, с автографом автора и гравюрами Салазанса Нето. Обернувшись к Карлосу Эдуарде, Одорико протянул ему эту не имеющую цены книгу.

Оба друга сидели в редакции в той же комнате, где когда-то вместе читали элегию. Только теперь они стали почтенными и уважаемыми господами, владельцами огромной коллекции дорогих картин.

— Значит, я был прав? — напомнил Одорико. — Я же говорил, что это он. — И заключил с той же улыбкой и в тех же словах, что и тогда: — Старый бесстыдник…

Карлос Эдуарде весело, но с достоинством рассмеялся и залюбовался изящным изданием. На обложке вырезанными по дереву буквами было напечатано имя автора: Годофредо Фильо. Медленно перелистывая страницы, Карлос Эдуарде не без зависти думал: «По каким тайным улицам и закоулкам, каким невидимым во мраке дорожкам и горным пахучим тропам бродили вместе знаменитый поэт и нищий Гуляка, если между ними родилась эта странная дружба?» Размышляя так, Карлос Эдуардо гладил бумагу, словно ласкал нежную кожу женщины — как знать, может быть, черную, словно ночь? Четвертая элегия из пяти вошедших в сборник была посвящена смерти Гуляки: «Синяя фишка, позабытая на ковре».

Быстрый переход