Наш внешний облик говорил решительно не в нашу пользу, но нам не о чем было волноваться: в кармане у меня были деньги.
— Два пива, — сказал я хозяину бесстрастным голосом, и пока он его наливал, мы со шведом облокотились на стойку, втайне мечтая о креслах возле печки.
Хозяин поставил перед нами две пенящихся кружки, а я с гордостью выложил десять центов. Тут моя карта была бита. Как только я увидел, что ошибся в цене, я собирался выудить другую десятицентовую монету. Неважно, что у меня осталось бы только пять центов и я был чужой в чужом городе. Я бы все равно заплатил. Но хозяин не дал мне возможности это сделать. Как только он разглядел, какую я положил монету, он схватил обе кружки и выплеснул их содержимое в отлив за стойкой. При этом, смерив нас злобным взглядом, он заявил:
— У вас на носу короста. У вас на носу короста. У вас на носу короста. Смотрите!
Ничего такого не было ни у меня, ни у шведа. Наши носы были в порядке. Прямое значение его слов было для нас совершенно непонятно, но косвенное их значение было ясно, как день: мы ему не понравились, и кружка пива, очевидно, стоила десять центов.
Я порылся в кармане и положил на стойку другую десятицентовую монету, небрежно заметив:
— О, я думал, что эти стаканы по пять центов.
— Ваши деньги здесь не помогут, — ответил он, швыряя мне через стойку мои монеты.
Печально опустил я их снова в карман, печально мы шли мимо благословенной печки и кресел и печально вышли за дверь в морозную ночь.
Но когда мы были уже в дверях, хозяин, все еще сверливший нас взглядом, крикнул нам вслед:
— У вас на носу короста, смотрите!
С тех пор я многое повидал в мире, путешествовал по диковинным странам, видел разные народы, открывал множество книг, сидел во многих аудиториях, но по сей день, хотя я об этом много и усиленно размышлял, я не в силах понять смысл таинственного высказывания того хозяина в Эванстоне, штат Вайоминг. Наши носы были в полном порядке.
В ту ночь мы спали над котлами в электростанции. Как мы наткнулись на этот «ночлег», я не помню. Мы, должно быть, двигались к нему инстинктивно, как лошади к водопою или почтовые голуби к своей голубятне. Но это была ночь, которую не очень приятно вспоминать.
Над котлами еще до нас устроилось человек десять бродяг, и всем там было слишком жарко. В довершение всех наших бед механик не разрешил нам стоять внизу у котлов. Он предоставил нам выбор: или над котлами, или на снегу.
— Вы утверждали, что хотите спать, ну так черт с вами, спите, — заявил он мне, когда, совершенно разбитый и обезумевший от жары, я зашел в котельную.
— Воды, — попросил я, вытирая залитые потом глаза, — воды.
Он указал мне на дверь и заверил, что где-то там в темноте я найду речку. Я отправился к реке, заблудился во тьме, раза два или три падал в сугробы, поднимался и вернулся к котлам замерзший до полусмерти. Когда я оттаял, мне захотелось пить еще больше. Вокруг меня стонали, вздыхали, всхлипывали, охали, задыхались, хрипели, барахтались, метались и тяжело переворачивались с боку на бок в этой нескончаемой пытке бродяги. Мы, заблудшие души, нещадно поджаривались на этой адской сковородке, и механик — олицетворение сатаны — давал нам единственный выход — замерзнуть на улице.
Швед сел и принялся страстно проклинать любовь человека к перемене мест, которая довела его до бродяжничества и тяжких страданий, вроде этого.
— Когда я вернусь в Чикаго, — клялся он, — поступлю на работу и не брошу ее, пока ад не потрескается от мороза. Тогда я снова пойду бродяжничать.
И — такова ирония судьбы — на следующий день, когда последствия аварии были устранены, мы со шведом выехали из Эванстона в ящиках для льда вагона-холодильника, предназначенного «специально для апельсинов», скорого товарного состава для фруктов из солнечной Калифорнии. |