И только на пятые сутки, где-то около Новосибирска, немец, стоявший возле окна, сел и заговорил:
— Удивительно, — сказал он, — в Германии какой-нибудь час проедешь, и того меньше, довольно десять минут постоять у окна, и непременно увидишь зверюшку. Бывает, испугается, отбежит немного, крикнешь ему громко: «Halt!» — он сядет. Махнешь ему шляпой или в ладоши ударишь: «Halt!» — он опять побежит и опять сядет. «Bitte sehr!». Бывает, заяц, лисица, дикие козы. А тут, в Сибири, в стране пушных зверей, на весь мир известных, я за четверо суток ничего не видел. «Was ist das?»
Краснознаменцы-партизаны поняли, что мы говорим о зверях, и стали просить у меня перевода. Все они были раньше промысловыми охотниками, некоторые и сейчас служат в охоткооперации, в приписных хозяйствах, другие как инвалиды занимаются легкой охотой и рыбной ловлей, прибавляя к своей пенсии отличный паек. Как только мы перевели им слова о том, что у нас не видно никаких зверей, то начался общий вагонный спор. Одни говорили, что и очень хорошо, если не видно зверей, значит, слава богу, места пустого довольно: есть у нас куда спрятаться зверю, в этом просторе и есть именно наша слава, и нигде в мире нет ничего подобного, есть где по вольной волюшке разгуляться и человеку и зверю. Да и можно ли наших настоящих диких зверей сравнивать с немецкими и желать, чтобы наши лисы, как немецкие, выходили на станции встречать поезда? Навстречу этому чувству обычного бессознательного патриотизма молодой человек, зверовод с Алтая, заговорил почти с негодованием о легкомысленном отношении к зверовому хозяйству. До чего дошло: на Камчатке пришлось ограничить охоту на соболей. Только в советском хозяйстве можно регулировать отстрел и планомерно хозяйствовать, имея в виду не только нужные барыши ближайших лет, но создавать в природе колоссальные, неистощимые резервы для самой же человеческой жизни. При плановом охотхозяйстве мы можем населять страну любыми зверями, соответствующими нашему климату: мы уже теперь на севере выпускаем американскую крысу — ондатру и на юге тоже невиданного зверя — американского бобра, нутрию…
Сибирские разговоры
Пройдет еще сколько-то времени, тракторов и автомобилей в Сибири явится столько, что как в Америке будет. Говорят, будто там все население можно посадить в автомобили. Тогда едва ли поэты и писатели будут много о них говорить, как теперь, но автомобили и тракторы повлияют на ритм жизни, и оттого поэты о тех же прежних звездах и лунных ночах будут говорить совсем по-иному. Да, конечно, раз солнце миллионы столетий было главной причиной жизни на земле, то и в ближайшие десятилетия оно не померкнет и о нем стихи будут продолжаться у новых поэтов, но ритм сибирских разговоров, конечно, переменится под влиянием тракторов и автомобилей.
Вспомните хотя бы урожай прежнего времени. Как он нам тогда представлялся: с гумном и счетом копен на бирках, током и загадками: летят гуськи, дубовые носки. Ритм жизни совершенно определенный. Пойдите найдите теперь новый ритм, определенный движением комбайнов и тракторов: тот же самый солнечный луч попадает через трансформатор нового времени. Надо уловить его движение и сделать жизнь, как делает зеленое вещество растений с тем же самым лучом.
Вот кончились степи, и насела тайга. Кто воспел ее до конца, как Пушкин великорусский календарь в своем «Онегине»? Где этот поэт, сказавший нам о тайге, как Лермонтов про звезды Кавказа или Гоголь о Сорочинской ярмарке? А если не сказано о тайге в ее исконном, родном, чисто таежном ритме, то неужели она вся будет истреблена неузнанная, непонятная в своем поэтическом размере… Возможно ли это?
Стали показываться кедры. Глухарь полетел. Немец сказал партизанам:
— Кедры очень хороши, но сосны много красивее.
Партизаны, жители этой тайги, все понимающие в се древней, никем не высказанной, не названной сокровенности, стали заступаться за кедр. |