И разве он не мог сделаться капитаном дальнего плавания! Он показал мне на берег: легко ли в тумане плыть возле такого-то берега!
Солнце садилось за более близкую и оттого для нас более высокую сопку, садилось при всей красоте сопутствующих уходу солнца цветов: золота на кончиках волн, голубого за черными скалами, далеких спокойных розовых бухт и лагун и крови на скалах. Но ведь пароход двигался, и солнце опять начинало восходить, и потом снова закат. Ничего подобного в жизни своей я никогда не видал. В восторге схватил я руку капитана и крепко пожал. Тогда он, до крайности изумленный, посмотрел на меня как на помешанного…
Да, разве он не мог сделаться капитаном дальнего плавания; ведь это же гораздо легче, и сравнить нельзя с этим жизнь каботажника; там пустота совершенная, там нет ничего, вода и чайки. Тут вот камень, злая, но все-таки земля, и человек все-таки сам на себя похож, а не на чайку.
«Чайка — это не Маруся ли?» — подумал я.
Я не мог не любоваться переменой восходов, закатов, переходом сопок, лагун, протоков с места на место, и даже чайками, когда они где-то вдали между крайними сопками маленькими крылатыми точками пересекали огромное солнце. Но я слушал и капитана, мне даже нравилось, что он журчит, я даже начинал понимать его и захотел подзадорить.
— Вы пустоту дальнего плавания, — сказал я, — назвали чайками, а Маруся сказала о каботажниках, что они, как щуки, трутся у берега.
— Да, да, именно щуки, — сказал капитан, — вернее даже одна щука, я единственный теперь остался из каботажников, остальные суда, вы сами знаете, в течение этого одного лета все выведены из строя, все в ремонте. Я единственная щука, и все на меня теперь и взвалили. Да, есть капитаны дальнего плавания и есть капитаны каботажного плавания, я каботажник, мое суденышко маленькое, но я держу его чисто. Вот если грузят сено и железо и если я нормальный человек, то буду грузить вперед железо и на него сено. Все море — это обман, а настоящая жизнь на земле, в краю: край нужен человеку, чтобы нога твердо стояла, тогда хорошо и на море смотреть.
В это время солнце наконец-то по-настоящему село, и тогда на оранжевом небе там и тут стали вырастать силуэты лиц с волосами: лица — скалы, волосы — лес. В этих скалах между разными фигурами стоял и капитан-каботажник, а в другую сторону сияло море, и туда в бесконечную даль уплывала на парусах прекрасная китайская шхуна, шампунька.
Лотос
Поэзия океанских островов предполагает кораблекрушение, и надо, чтобы человек спасся, вышел на берег без человеческих тропинок и начал жить по-новому среди невиданных зверей и растений. Без кораблекрушения жизнь на ограниченном пространстве, где все стало известным до мельчайших подробностей, где нет даже просто людей прохожих, безмерно скучней, чем на материке, но только творцами робинзонов был дан в свое время такой толчок, что от чар океанских островов мы до сих пор не можем освободиться и болеем островным ревматизмом. Я говорю о тех нас, кто в свое время зачитывался морскими романами и сокращенным для детей Робинзоном. И должен сказать, что на острове Фуругельма в Японском море среди цветов и птичьих базаров, наблюдая жизнь голубых песцов, я не только не потерял, но даже и подогрел в себе эту островную детскую сказку. Но потом на более близких к материку островах архипелага Петра Великого романтика моя начала пропадать.
Я спустился к морю, перешел небольшую речку и стал взбираться на гору, чтобы избавиться от болотной сырости, в которой утопала нога. К моему великому изумлению, поднимаясь наверх, я не только не освобождался от болотной сырости, но даже чем выше, тем становилось все сырей и сырей. Вместе с тем и в мыслях своих я не только не расширялся, как это обыкновенно бывает при подъеме в горных местах, но, напротив, я запутывался в мыслях о жизни маленьких людей на острове и ставил вопросы вроде таких: «Остров ли виноват в такой тусменной жизни, или же в глухих местах подбираются люди такие?» Даже и озеро, на которое мне хотелось посмотреть, отвлекло от маленьких людей меня на очень короткое время: озеро это тоже было окружено болотом. |