Так, Баб, теперь уже пожилой мужчина с крысиными зубами и слюнявым ртом, с синеватым расплывчатым лицом, становился рядом с сестрой или чуть позади на кирпичном полу кладовой, где целый год стояла прохлада, и в круге света от свечки глядел на хлеб или молоко, они были исполнены доброты, они были началом и концом и поистине совершенством. И Баб Квигли, вздыхая, как животное, пристально смотрел на сестру, пытаясь угадать, чувствует ли она то же, что и он.
Но Долл, передвигавшая миски с колыхавшимся молоком и пробовавшая еще теплый пузырчатый хлеб, разумеется, опередила это животное, своего брата, на несколько стадий развития. Безграничную любовь и мир струили огоньки свечей, растворяя плоть в тишине. Скорее бы умереть, иногда мелькало в голове у Долл Квигли. Хотя, конечно, нехорошо так думать.
Ведь есть Баб.
И тогда она быстро отходила назад, вздыхала и говорила:
– В чем дело, Баб, почему ты наступаешь мне на пятки в этой кладовке, где и одному-то повернуться негде, и сопишь над молоком? Сейчас же высморкайся. Ты что, сморкаться не умеешь?
Для Долл это было чересчур гневно, и когда она выходила в дверь, ее узенькие плечи виновато поникали. Я должна любить Баба, думала она, но как? А Баб там шмыгает носом. Носовые платки он всегда перекручивает, они у него как веревки. Хотя, если ему велеть, он вполне может смотреть за собой.
Иногда она выходила посидеть на ступеньках крыльца, с той стороны, где еще уцелели перила. Она сидела, обхватив колени руками – любимая ее поза с детских лет, – и лениво пыталась вызвать то ощущение совершенства, которое иногда само собой окутывало ее, как наброшенный на голову мешок, но вызвать это ощущение удавалось не всегда, ее пугала безмерность и разнообразие вселенной, которая сводила на нет ее и без того ограниченные силенки. А сзади сидел ее брат и сонно сопел, клонясь головой к острым коленям. Тогда к горлу ее подступал ком, и она начинала задыхаться.
Жизнь ее, всегда казавшаяся ей счастливой, вдруг отчего-то стала грустной и гнетущей.
– Почему ты не идешь в дом? – говорила она куда-то в сторону, в темноту. – Ты уже клюешь носом. Пора спать. Иди, ложись.
Но, даже когда Баб уходил – а он почти всегда ее слушался – и на шторе дергалась его тень, а потом в комнате потухал свет, Долл Квигли еще долго не давали уйти страшные и сложные загадки созвездий, их невозможно было разгадать, и она сидела допоздна, сцепив на коленях руки.
Никто, разумеется, об этом не знал – иногда в душу входит что-то столь огромное, что о нем не расскажешь. Так было до того дня, когда Долл пришла к Паркерам.
Стояло лето, которое надолго запомнилось Эми Паркер, пора сочных трав и жаркой духоты. Долл была принаряжена. Тощие ноги прикрывало ситцевое платье в мелкую шашечку лилового оттенка. Это ведь лучшее ее платье, не сразу сообразила Эми Паркер. На щеках пятнами лежала пудра, хотя вообще-то Долл не пудрилась. К платью она приколола камею. Это была брошка очень тонкой работы. Квигли сами не помнили, откуда она у них взялась. Брошка была так изящна, что почти не привлекала внимания, впрочем, однажды какая-то дама, подъехавшая на машине, чтоб купить яиц, уговаривала Долл продать ее, но та отказалась наотрез.
– Ну вот, Эми, – сказала Долл слабым и тягучим квиглиевским голосом и, захлопнув затянутую сеткой дверь, села на стул.
– Чем я могу быть тебе полезна, Долл? – спросила Эми Паркер; она спрыскивала водой кучу белья перед глаженьем и была даже немножко раздосадована приходом гостьи.
– Я пришла вам что-то сказать, – сказала мисс Квигли, разглядывая свои длинные кроткие руки, – потому что не знаю, куда надо обратиться.
– Ну и в чем же дело? – спросила миссис Паркер, которую в такой душный день мало что интересовало. |