Изменить размер шрифта - +
Флора вынуждена терпеть покраску и электрификацию дома, всю эту зажиточную суету за стеной. Модная музыка по радио — «Фантазийный бальный зал», «Эймос и Энди». Конец шотландской шутливой прозе и древним проповедям. Флора, конечно, видела, как они уезжают на танцевальный вечер — ее бывший суженый и жестокая, глупая, ни капельки не красивая женщина в белом атласном свадебном платье. Они смеются над Флорой. (И конечно же, она отписала ферму Элли и Роберту, так что теперь все досталось Одри Аткинсон.) Неправда торжествует. Но это ничего. Ничего. Избранные облачены в ризы терпения и смирения, и их осиявает уверенность, что никакие внешние смуты не поколеблют их душевный мир.

Именно в таком свете мать преподнесла бы все это, думала я. Она шла собственным крестным путем и на этом пути приобрела склонность к мистицизму. Иногда она таинственно, торжественно понижала голос, и это задевало меня, казалось сигналом, что опасность грозит лично мне. Непроницаемый туман благочестивых банальностей, питаемый неоспоримой моральной властью матери-калеки, грозил наползти и задушить меня. Если это случится, мне конец. Мне приходилось сохранять остроту языка и цинизм. Я спорила, я осаживала мать, когда она чересчур раздувалась от собственной значительности. В конце концов я и эти попытки оставила и лишь молча противостояла ей.

Все эти красивые слова означают, что я была никаким утешением и так себе компаньонкой для женщины, которой, считай, не к кому больше было прибегнуть.

Я смотрела на историю Флоры по-своему. Я не говорила себе, что «могла бы написать» роман, но что я напишу его. И в совершенно другом ключе. Я видела насквозь замысел матери и вставила в свой рассказ то, что она выкинула из своего. Я нарисую свою Флору столь же черными красками, сколь мать свою — белоснежными. Она радуется, когда с ней обходятся плохо, и любуется собственным всепрощением. Она подглядывает за жалкими руинами, в которые превратилась жизнь ее сестры. Пресвитерианская ведьма со своей зловредной книгой. Дать ведьме отпор, процвести под ее сенью может лишь столь же безжалостная, невинная рядом с ней в своей грубости, толстокожая сиделка. И ведьме дали отпор: похоть плоти и обычная жадность помогли одолеть ее, запереть на ее половине дома с керосиновой лампой. Флора съеживается, сдает, кости ее твердеют, суставы деревенеют; и — о, вот оно, вот оно, я дивлюсь элегантности найденной мной концовки, — она сама становится калекой, скрюченной артритом, едва способной пошевелиться. Вот теперь Одри Аткинсон берет всю власть и требует себе весь дом целиком. Она хочет, чтобы Роберт снес перегородки, воздвигнутые им при участии Флоры перед женитьбой на Элли. Одри отведет Флоре комнату и будет о ней заботиться. (Одри Аткинсон не хочет прослыть чудовищем, — может, она и вправду никакое не чудовище.) И однажды Роберт переносит Флору — первый и единственный раз в жизни он несет ее на руках — в комнату, приготовленную его женой, Одри. И вот, водворив Флору в хорошо освещенный, хорошо протопленный угол, Одри Аткинсон принимается чистить освободившиеся комнаты, жилье Флоры. Одри вытаскивает на двор охапку книг. Опять весна, время генеральной уборки, — когда-то этим занималась сама Флора, а теперь ее бледное лицо виднеется из-за новой тюлевой занавески. Она выползла из своего угла, она видит голубое небо с высокими облаками, плывущими над мокрой весенней землей, жадных ворон, разбухшие ручьи, розовеющие ветви деревьев. Она видит дым, идущий из мусоросжигателя во дворе, где горят ее книги. Вонючие старые книжки, как назвала их Одри. Слова, страницы, зловещие черные корешки. Избранные, про́клятые, зыбкая надежда на спасение, страшные муки — все летит дымом к небу. Этим мой сюжет кончался.

Но самой загадочной личностью во всей истории, как ее рассказывала моя мать, был Роберт. Он ни разу не сказал ни слова. Он обручается с Флорой. Он гуляет с ней вдоль реки, когда Элли выскакивает на них из кустов.

Быстрый переход