Изменить размер шрифта - +
Там больше конвейер.

— Вы патриот?

— Вы же понимаете, что общепринятый смысл достаточно скомпрометирован. Но я скажу: да, патриот.

— Кто такой патриот?

— Попробую крутануться без красивых слов. Наверное, это человек, которому дорого и интересно то, что было и происходит с его страной. Это человек, которому нравится язык, на котором он говорит, он допускает мысль, что человек любой национальности в душе так же, как и он, обладает неисчерпаемым богатством, каким обладаю я на том основании, что я русский. Поскольку я русский, мне многое дано просто так. Эта история, эта литература, эта культура, эти песни и это небо. А у других другой, но не менее бесценный дар, который тоже — просто так…

— По моим наблюдениям, в каждом патриоте есть надлом.

— Я учитель, которому в последние годы — именно потому, что я учитель, — да, обидно за державу. И в канун 1 сентября, когда со дня на день обрушится дежурная партия новостей — а, по-моему, ни один, адекватный учитель хороших новостей не ждет, — мне обидно оттого, что эта система, которая могла быть и была лучше, деградирует. И сколько бы я ни плыл против течения, отвечая за свой кусочек планеты, к сожалению, в моей стране система образования становится все хуже.

— Плывете против течения, а учите идти за миром?

— За миром, а не за социумом, за миром, а не за государством, за миром, а не за некоей политической ситуацией.

— А почему на уроках слезы подступают к вашим глазам?

— Ха! На уроке я себя довожу до сердечных приступов. Когда я первый раз говорил о финале распутинского «Прощания с Матерой», я чувствовал сердце — ух! Потому как, если его правильно прочитать, то у любого нормального…

— А у них?! Они, сидя за партами, заметили ваш сердечный приступ?

— Заметить и почувствовать — это разное. Видя веру и переживания другого, мы сами можем что-то понять и почувствовать. В профессии учителя есть некие фундаментальные вещи, которые и сто, и триста лет назад были примерно одинаково значимы. Но раньше работа была больше в радость.

— А теперь что?

— В обществе происходят объективные процессы. А я… не железный. Хотя и пытаюсь им быть. Сядь, если хочешь, посиди со мною рядышком на лавочке, покурим, глядя в землю… Нам некуда деваться, остались только сны и разговоры… Я неуклонно стервенею с каждым часом, я научаюсь быть железным.

 

* * *

Андрей Владимирович надевает свою плохонькую серую куртку, собственноручно сшитую из старой палатки, и выходит в кемеровский вечер. Солнце уже садится. Он идет по короткой аллейке, кроны деревьев пропускают мало лучей. Я провожаю его до остановки, где мы двадцать минут ждем трамвая.

Каждое утро Андрей Владимирович переживает на уроках свои тихие, никому не заметные сердечные приступы. Он раздирает себя перед классом, вываливает свою душу, зашифрованную в книжных текстах классиков. И когда он вот так нервно мельтешит по классу, ученики, воспитанные на новых технологиях, возможно, хотят нажать на пульт и выключить его… И тут любому, во всяком случае мне, становится понятно, что сегодня на эту неблагодарную малооплачиваемую учительскую работу идут люди, по меньшей мере умеющие страдать.

Андрей Владимирович возвращается домой на трамвае. Входит в подъезд, отпирает дверь. Заходит в дом. Никого…

— Эй, свинья! — зовет он.

Из ванной выползает его собака. Ну как собака может проворонить приход хозяина?! Какого черта?! А теперь представьте себе жесткошерстную таксу. Сильно перекормите ее, скрестите с черной болонкой, добавьте немножко других кровей, доведите ее до маразма, и тогда вы поймете, какие хрюкающие звуки она издает, когда Андрей Владимирович ведет ее гулять.

Быстрый переход