И запутываюсь еще больше. Где тут ставить ударение? Речь о Боге, который есть любовь, или о любви, которая есть Бог?
Дверь открывается, и в коридор выходит худой согнутый старичок. Его седая борода свисает до пояса черной рясы. Он делает шаг к скамейке, женщины вскакивают, сложив ладони для благословения.
— Ты, что ль, меня ждешь? — старец обращается ко мне и смотрит внимательными старыми глазами. — Завтра утром приезжай.
Он медленно, еще больше согнувшись, идет к выходу.
— Батюшка! — бегут за ним женщины, а я остаюсь на месте.
Старец оборачивается.
— Напоите их чаем и спать уложите, — чуть слышно говорит он вышедшей следом за ним матушке. — Завтра, — обещает он женщинам. — Завтра…
— Батюшка совсем без сил, — объясняет келейник. — Еле языком ворочает.
* * *
— А беременная-то ночью родила! — встречает меня утром суетливая. — Роды были тяжелые, с ребеночком совсем плохо!
В трапезной длинная очередь. Ближе всех ко мне по-прежнему суетливая и молодой человек в черном пальто с кожаным портфелем. У стола с противоположной стороны на коленях стоит женщина и что-то шепчет, опустив голову. За ней виден только подол черной рясы и кончик седой бороды.
Матушка подводит меня к старцу и объявляет, что теперь он будет давать интервью и всем надо выйти за дверь. Люди прождали его всю ночь и утро. И вот, когда кончик его седой бороды уже так близок, появляется неожиданная преграда, то есть я.
— Дайте мне подойти… — просит меня женщина, которая вчера ночью ждала вместе со мной, лицо ее по-прежнему убито.
Я пропускаю ее и встаю сбоку, в стенную нишу. За этой женщиной идет вторая, за второй третья. Появляется мужчина в дорогом костюме в полоску и броских наручных часах. Все они опускаются перед старцем на колени. А я всех пропускаю.
— Они будут идти бесконечно, — выговаривает мне матушка. — Если хотите взять интервью, берите сейчас, старцу через час уезжать.
Она выталкивает меня вперед, но я еще глубже забиваюсь в свое укрытие. Я пропускаю людей не потому, что волнуюсь за них, просто мне кажется, этот инок с длинной бородой за всем наблюдает и не позволит мне прервать цепочку просителей.
Я точно не знаю, кто такой старец, но, по-моему, это человек, отказавшийся от своей воли, посвятивший себя Богу, беспрестанно молящийся и способный лучше других разделять помыслы и планы людей на добрые и злые. Он может разложить их пришедшему, как на ладони: вот, смотри, здесь добро, а здесь зло, и между ними черта.
Слышу обрывки шепотом произносимых фраз. Эти люди преодолели расстояние и потратили уйму времени лишь для того, чтобы спросить, мириться ли с сестрой, увольняться ли с работы, менять ли квартиру на другую, упоминать ли племянника в завещании… Вопросы, больше подходящие для визита к психологу или гадалке. Я еще раз убеждаюсь в том, что никто никого не любит. А старец? Любит ли он их? И за что ему их любить?
* * *
Наконец остаюсь в трапезной наедине с иноком. Сажусь на стул рядом с ним. Он, наверное по многолетней привычке, подставляет к моему лицу ухо, готовый принять тайную исповедь.
— А вы правда за всех приходящих переживаете? — громко говорю ему в ухо.
Старец выпрямляется, смотрит на меня, потом сгибается снова.
— Переживаю? — переспрашивает он тихо. — Естественно… Как же иначе? Совсем быть бесчувственным?
— Но вы ведь не можете помочь всем приходящим…
— Ну как помочь? — чуть громче говорит старец. — Материально? Не могу. |