Сегодня утром он наконец его увидит. Париж теперь принадлежит ему. Странный визит жениха к спящей невесте. Как будто он не в своем законном праве. Как будто не уверен, что понравится. Как будто должен подойти к ней на цыпочках.
Он пересек сначала предместья, унылые черновики, предшествующие шедевру. И вот наконец возник Париж – возник и заполонил все. Высокие фасады, веселые, насмешливые, поглотили три «мерседеса». Гитлер был ослеплен светом, игравшим на дерзко сером цинке крыш и бежевом камне домов.
У Оперы его поджидал полковник Шпайгель. Спешно подняли с постели старого швейцара-эльзасца, говорившего по-немецки, чтобы он сопроводил его на экскурсии.
Но Гитлер не дал ему и слова сказать. Он так долго изучал планы Оперы, что знал их наизусть, и сам послужил гидом своей свите; к старику он обращался лишь для того, чтобы уточнить какую-нибудь дату или изменение; тот, поняв, с кем имеет дело, старался скрыть свое отвращение под сдержанной учтивостью.
Гитлер все больше воодушевлялся:
– Это мечта из камня, как симфония – мечта из звуков. Два искусства я ставлю превыше других: музыку и архитектуру. Ибо лишь они силой вводят высший порядок в хаотичное течение вещей. Архитектор воцаряет порядок в материи, музыкант – в звуках; оба они организуют гармонию и связывают грубые элементы духовной поэзией.
Он восторгался фасадом, большой лестницей, стоившей всех зрелищ, особо восхитился тем фактом, что при этом каждая скульптура и картина в отдельности вписываются в глобальный замысел.
– Вы не понимаете, Гарнье удалось то, что не удавалось никому, ибо Парижская опера – творение одного человека. Он сумел использовать всех артистов своей эпохи, приобщив их к своему проекту. Одна мысль, одна тотальная мысль венчает все эти личные выплески. Это прекрасно, как политика.
Он вытягивал шею, разглядывая консоли, фигурную лепнину, статуи и арабески.
– Видите ли, Шпеер, на все эти детали стоит посмотреть, но важен только общий эффект. В лесу не видно отдельных деревьев. Это и есть совершенное общество. Если бы мне пришлось когда-нибудь читать курс политической философии, я привел бы моих учеников изучать этот шедевр.
Гитлер был глубоко тронут игрой красок, которую не мог увидеть прежде ни на каких планах. Он хвалил Гарнье, отказавшегося от мучнисто-серого, чтобы заставить камни петь цветами оркестра: красный мурезский мрамор звучал трубой, зеленый шведский – гобоями, порфир – фаготом, а пестрые, с вкраплениями, образовали симфонию струнных – пиренейский желтый с белыми прожилками за скрипки, телесный – за альты, фиолетовый с черными прожилками – за виолончели.
– Знаете, дорогой Шпеер, когда перестали строить интересные церкви и соборы?
– Нет, мой фюрер.
– После эпохи Возрождения! С тех пор, как построили первые оперные театры! Исторически опера заменила церковь – светская литургия, гармония, эмоция и представление о красоте мира. Лично я сделаю все, чтобы ускорить прогресс человечества и побыстрее прийти к миру, в котором не будет больше церквей, храмов, синагог, а только оперные театры.
В конце экскурсии, очень довольный собственными комментариями, он хотел всучить швейцару пятьдесят марок на чай. Тот отказался так решительно, что едва не случилось дипломатического инцидента. Он, правда, избежал ареста, заверив, что лишь выполнял свой долг.
Три «мерседеса» покатили дальше по Парижу, едва открывавшему глаза, – железные шторы были подняты наполовину, дворники поливали пустые тротуары, булочники сонно курили, сунув в печь первую партию хлеба.
Миновав церковь Мадлен, удовлетворившую вкус Гитлера к Античности, процессия выехала на Елисейские Поля, показавшиеся ему не столь величественными, как его новая магистраль восток—запад, и обогнула Триумфальную арку, при виде которой он вновь завел со Шпеером разговор о своей собственной. |