За это мне обещали денег на оплату старых долгов банку «Сантандер».
Зачем же вы были нужны, спросит меня детектив, если камеры снимают автоматически? Я должен был подстраховать съемку, скажу я, потому что на датчики движения надеяться не стоит — они часто барахлят. А почему я должен думать, что это не вы убили девочку, то есть мальчика, скажет детектив, да какой там детектив, приедет обыкновенный патрульный коп или двое: толстые, с красными лицами любителей марискос, пива и копченой рыбы. И что я буду делать — покажу им запись на своем компьютере? На запись они и смотреть не станут, наденут мне наручники и отвезут в участок. Сомнительный иностранец из Восточной Европы, нигде не работает, владеет собственностью на птичьих правах, по уши в долгах и давно не платит по счетам. Нет, надо ехать домой и разбираться на месте самому. А не то пойду по этапу как маньяк-вуайерист, а камеры копы приберут как улику и под шумок продадут на блошином рынке возле Святой Клары.
Придется Лютасу новые девайсы себе покупать. На иудины деньги. Тридцать раз по четыре греческие драхмы — на это можно целый ящик купить, вместе с сервером.
Столько платили хорошему воину за сто двадцать дней войны.
На каторжных работах у меня не будет программы Word, полагаю, что не будет даже бумаги и карандашей. Я пишу с полудня и до отбоя, изредка прерываясь на короткий бесполезный разговор с Пруэнсой. Мне кажется, что-то мешает ему уловить смысл моих объяснений, он расспрашивает о незначительных деталях, быстро утомляется и отправляет меня обратно в камеру. При этом он выглядит так, как будто знает что-то, чего не знаю я. Он смотрит в разбухающее досье, мусолит шнурки, пьет чай и при этом отчаянно скучает. Когда я учился в шестом классе, нас повели в детский театр на спектакль по пьесе Метерлинка, так вот — я чувствовал себя похоже, потому что не верил ни одному слову, доносящемуся со сцены. Душа хлеба? Душа сахара? Душа не у всех людей есть, чего уж говорить о домашних вещах и птицах. Я весь извертелся на своей галерке, чуть не помер с тоски, но выйти не решился, пришлось бы пол-класса поднимать, учительница и так нервничала и шикала, оглядывая нас каждые пять минут.
Я всегда хотел быть писателем, один раз даже взялся писать роман, но все кончилось первой главой. В моей жизни все, так или иначе, кончалось первой главой: университет, книга, женщины, даже попытка перестать быть нищим чужеземцем. Единственное, что кончилось, даже не начавшись, это моя жизнь на склоне вулкана Чико, но ведь это было так — морок, alucinacion. Зато теперь у меня жесткая, необыкновенная жизнь, пробудившая все рудиментарные умения, вплоть до умения стирать трусы в холодной воде. Да что там, я сделал себе иголку, отломав зубец от карманной расчески!
Пруэнса смотрит в мое досье, а я смотрю на него, так и сидим. Потом я иду к себе и тоже сижу, пишу тебе письмо, читаю или смотрю в окно. Я хорошо изучил тюремный двор, а также соседний переулок, несмотря на то что приходится висеть на руках, обдирая пальцы о шершавые алые кирпичи. Я мог бы нарисовать ребристый желудь пожарного гидранта, торчащий из земли, и зеленые железные двери парадного, возле них я однажды увидел жильца с авоськой, из которой торчали клешни лобстеров, и так страстно ему позавидовал, что кажется, кинь он мне одного, поймал бы на лету, будто дворовый кот, и слопал бы сырым. Первую неделю я думал, что гуляю один, но потом заметил охранника, стоящего с другой стороны двери с «Gazeta Esportiva» в руках, он был похож на няньку в скверике, терпеливо ждущую, пока наиграется дитя. Что вверху, то и внизу, было написано на его скучном лице, весь мир — тюрьма, но я-то в ней охранник.
На стене нет ни зубцов, ни битого стекла, ни колючей проволоки, похоже, она устроена на манер стены греческого монастыря: последний метр кладки не связан раствором, камни просто положены один на другой. Полезешь наверх, возьмешься рукой за край, и весь ряд рассыплется с треском, будто косточки домино, а ты полетишь обратно в тюремный двор и уж точно не поднимешься. |