Он проваливался в землю, этот дом, и все тонули вместе с ним: проходя через зал, Джоул представил себе, как кроты прокладывают серебристые тоннели в затмившихся коридорах, как корчится в забитых землей комнатах тощая гвоздика и вскрывает глазницы черепа сирень; прочь! — сказал он, карабкаясь к лампе, бросавшей сверху нервный свет на лестницу. Прочь! сказал он потому, что воображение его было таким шальным и ужасным. Ну может ли исчезнуть целый дом? Да, он о таком слышал. Мистеру Мистерии только пальцами щелкнуть, и что угодно пропадет. Даже люди. Могут исчезнуть с лица земли. Вот и с отцом так случилось; исчез, но не печально и благородно, как мама, а просто исчез, и у Джоула не было никаких оснований думать, что он найдется. Так зачем они притворяются? Сказали бы прямо: «Нет мистера Сансома, нет у тебя отца», — и отослали бы его. Эллен всегда рассуждала о том, что надо поступать порядочно, по-христиански; он не совсем понимал ее, а теперь понял: правду говорить — вот что порядочно, по-христиански. Он шагал медленно, не во сне, но в забытьи, и видел в забытьи гостиницу «Морок», покосившиеся заплесневелые комнаты, треснувшие от ветра окна, затканные черным ткачом, и вдруг понял, что не гостиница это и никогда не была гостиницей: это — место, куда приходят люди, исчезнув с лица земли, умершие, но не мертвые. И представился ему танцевальный зал, о котором рассказывал отшельник: там гобеленом сумерек затянуты стены и на вспученных полах сухие остовы букетов рассыпаются в пыль под его сонной стопой; он ступал в темноте по праху шипов и ждал, чтобы прозвучало имя — его имя, — но даже здесь отец не звал его к себе. Тень рояля прильнула к сводчатому потолку, как крыло ночной бабочки, а за клавишами, с глазами, налитыми лунным молоком, и в сбитом набок парике, в холод ных белых буклях, сидела Дама: не тень ли загробная миссис Джимми Боб Морок? Той, что сожгла себя в меблированной комнате в Сент-Луисе. Не это ли — разгадка?
Его ударило по колену. Все, что произошло, произошло быстро: мелькнул слабый свет, хлопнула дверь наверху в коридоре, и тут его что-то ударило, что-то пролетело дальше, прыгая вниз по ступенькам, и все суставы в нем будто разошлись, а внутренности размотались, как пружинки в лопнувших часах. По залу катился, подскакивая, красный мячик, и Джоул подумал об Айдабеле: ему хотелось быть таким же смелым; ему хотелось, чтобы у него был браг, сестра, кто-нибудь; ему хотелось умереть.
Рандольф перегнулся через перила наверху, руки сложив под крыльями кимоно; глаза у него были мутные и остановившиеся, пьяные, — если он и заметил Джоула, то никак этого не показал. Потом, шурша своим кимоно, он пересек холл и открыл дверь; трепетный свет свечей поплыл по его лицу. Внутрь он не вошел, а остался у двери, странно шевеля руками; потом начал спускаться по лестнице и, дойдя до Джоула, сказал только:
— Пожалуйста, принеси стакан воды.
Не сказав больше ни слова, он поднялся обратно и ушел в комнату, а Джоул все стоял на лестнице, не в силах двинуться: голоса жили в стенах, усадочные вздохи камня и досок, звуки на грани слышного.
— Войди, — голос Эйми разнесся по всему дому, и Джоул, стоя на пороге, почувствовал, что сердце в нем от чего-то отделилось.
— Осторожнее, мой милый. — Рандольф сидел лениво в ногах кровати с балдахином. — Не разлей воду.
Но Джоул не мог совладать с дрожью в руках и не мог сфокусировать глаза: Эйми и Рандольф, хотя сидели порознь, срослись как сиамские близнецы: диковинное животное, полумужчина-полуженщина. Горели свечи, дюжина или около того, вяло склонившиеся, согнутые ночной теплынью. В их свете поблескивал известняк камина, и зверинец хрустальных колокольчиков на каминной полке отозвался на шаги Джоула ручейным звоном. Крепко пахло астматическими сигаретами, несвежим бельем и перегаром. |