Еще чаще, коли позволяла погода, мы шлялись по зоне, особенно по бережку Угольного ручья, прорезавшего по всей длине наше шестое лаготделение. Лев тогда писал поэму о Джамуге и Борте, его любовнице и жене Темучина, ставшего — после победы над Джамугой — девятибунчужным Чингис-Ханом. Он — Лев, а не Темучин — ежедневно знакомил меня с новыми строфами и строками, я с радостью выслушивал, он здорово это умел, Левушка Гумилев, — писать хорошие стихи. С осторожностью и я стал посвящать его в свои поэтические излияния. К моим стихам он относился вежливо, но равнодушно, я не был, так он твердо считал, соперником ему в поэзии. Иные строфы он даже снисходительно похваливал. Я прочел как-то:
— Вот и написал хорошую строчку, — сказал он. — Очень неплохой строчкой начал стихотворение. Чего еще тебе надо?
Иногда он и запоминал кое-что в моих стихах. Так из первой части трагедии «Никандр Двенадцатый» он затвердил несколько строк из монолога Шарлюса: «Не верь здоровью. Здоровье выдумали доктора» — и спустя сорок с лишним лет цитировал их. Между прочим, трагедию он похвалил, прослушав первый акт, но объявил, что дальше писать не о чем, все завершено уже 6 первом действии — и очень удивился, когда я написал еще четыре акта и сюжетных катаклизмов хватило и на них. Он почему-то считал трагедию выдержанной в марксистском духе. Уже профессором истории в ЛГУ, он говорил мне: «Помнишь, в той твоей марксистской драме... Никандре, так?..»
Как и требовалось по ситуации, мы всего больше обсуждали три темы — личность Сталина, положение в мире и поэзию с философией. Что до Сталина, то быстро установили, что он по политической своей сути эсер, ибо для него личность — решающая сила истории и потому каждое так называемое «объективное обстоятельство» имеет у него фамилию, имя и отчество. И мы, уже не поминая его имени, все же вслух и всуе поминать его было небезопасно, просто говорили: «Как утверждал один известный эсер» — и было все ясно, о ком речь. Прогнозы действий Сталина вытекали из этой дефиниции: «Марксиствующий эсер-ленинец». Звучало хлестко, к тому же и справедливо.
Об экономической и социальной политике Сталина тоже сразу решили, что она имеет мало общего с ортодоксальным марксизмом, поскольку основана на примате политики над экономикой. В самом марксистском учреждении — трудовом лагере — действует закон австрийской экономической школы, восторженно доказывал Лев, радуясь очередному парадоксу. И я соглашался, что Марксова экономика — философская фантастика, а концепция Бем-Баверка и Менгера — реальность лагерного бытия.
С началом войны наши встречи стали реже, чем каждодневные, но не прерывались. В Норильске появился Николай Александрович Козырев — его перевели из Дудинки и поселили в бараке металлургов, дали койку рядом с моей. Сколько помню, со Львом его познакомил я — они быстро сошлись душевно. Нас стало трое друзей. Но Лев все больше сдруживался с Козыревым, тройственное общение часто превращалось в двойственное. О моих отношениях с Козыревым глава особая, он из людей, что заслуживают не отдельной главы, а полного романа.
Иногда в наш дружеский коллектив подмешивались и другие люди. О двух расскажу. Первый — Никанор Палицын, отчаянный химик-органик, смело бравшийся синтезировать любое лекарство, препарат и вообще все, что поддается химическому расчету. Высокий, худой с усиками, с тонким голосом, быстрыми движениями, он был обаятелен, Никанор Палицын. Он трудился вместе со мной в ОМЦ — опытном металлургическом цехе — его комната, где вместе с ним работали мрачный Ян Эрнестович Бауман, старик Всеволод Михайлович Алексеевский, Надежда Георгиевна Заостровская — примыкала к моей потенциометрической. Никанор увлекательно врал, что в линии примерно десяти-двенадцати поколений — родня знаменитому троицко-сергиевскому келарю Авраамию Палицыну. |