Изменить размер шрифта - +
Бен, Портер, Блаунт и Фолсер стояли в нерешительности, не зная, что им предпринять. Только Охотник за медведями со своим сыном по-прежнему спокойно сидели у костра. Они-то и крикнули Виннету:

— Парни сбежали!

— Как это произошло? — спросил апач.

— Они так внезапно запрыгнули на своих лошадок и вихрем промчались через кустарник, что мы не успели дотянуться до ружей и подстрелить их!

— Хорошо! Оставьте их! Они скачут к своей гибели. Сыновья команчей могут спешиться и оставаться здесь, но на рассвете они покинут Поющую долину, чтобы начать охоту на двуногих хищников Льяно-Эстакадо!

Эти слова были сказаны так громко, что их все услышали. Однако команчи только тогда расстались с лошадьми, когда приказ апача повторил их предводитель, который объяснил им, почему надо было позволить беглецам на время скрыться.

 

 

My love child much dear,

My joy and my smile,

My pain and my tear.

Так звучала в тихом утреннем воздухе милая старая теннессийская колыбельная. Казалось, будто ветки ближних миндальных и лавровых деревьев сгибались в такт ей, и сотни колибри, словно цветные искорки, вились вокруг негритянки преклонных лет, в совершенном одиночестве сидевшей у воды.

Солнце только что поднялось над горизонтом, и его лучи блуждали, словно сверкающие бриллиантовые пряди над светлой водой. Высоко в воздухе накручивал свои круги королевский гриф, а внизу, на берегу, множество лошадей наслаждалось изумительно сочными побегами лакомых трав; на верхушке одинокого кипариса, низко наклонив голову, сидел дрозд-пересмешник, прислушиваясь к пению негритянки, и, когда она подошла к концу строфы, начал вдруг звонко и громко передразнивать последние слова: «Митир-митир-митир!»

Над отражавшимися в воде опахалами низких пальм устремляли ввысь свои макушки сосны и сикоморы; под кронами охотились за мухами и другими насекомыми огромные пестро переливающиеся стрекозы, а позади близко стоящего к водоему домика ссорилась из-за кукурузных зерен стая карликовых попугаев.

Снаружи нельзя было видеть, из какого материала построен домик, так как все четыре стены и крыша густо поросли вьющимися побегами страстоцветов, белых, с тонкими красными ниточками; их желтые сладкие, похожие на куриное яйцо плоды высвечивали из буйства дольчатых листьев. Все это буйство растений очень напоминало тропики. Можно было предположить, что находишься в одной из долин Южной Мексики или средней Боливии, и все-таки это маленькое озеро с прикрытой страстоцветом хижиной и по-южному пышной растительностью на его берегах располагалось… посреди ужасающего своей сухостью Льяно-Эстакадо. Это была та таинственная вода, о которой столь много говорили, никогда ее не повидав.

My heart-leaf, my heart-leaf,

My life and my star,

My hope and my delight,

My sorrow, my care!

[Звезда моя, зорька

И сердца листок,

Печаль и тревога,

Надежды росток! (англ.).]

— Мик-кеер… мик-кеер… мик-кеер… — опять передразнил последние слова пересмешник.

Но певица не обращала на него внимания. Глаза ее уставились на какую-то фотографию, которую она держала в обеих руках и целовала, пропев одну строчку.

За много лет слезы так смыли изображение, что только очень острый глаз мог бы еще разобрать, кто или что изображено на снимке. А там когда-то улыбалась молодая негритянка с чернокожим младенцем на руках.

— Ты мой хороший, мой любимый Боб! — нежно сказала негритянка. — Мой маленький Боб, моя крошка Боб. Моя госпожа была такой доброй, что, заказавши свой портрет, заставила фотографа сделать и снимок Санны с ее маленьким сыном Бобом. Потом, когда миссис умерла, масса продали Боба, и у мамы Санны осталась только его фотокарточка.

Быстрый переход