Погодину (октябрь 1840 г.).
«Нервическое мое пробуждение обратилось вдруг в раздражение нервическое. Все мне бросилось разом на грудь. Я испугался…К этому присоединилась болезненная тоска, которой нет описания. Я был приведен в такое состояние, что не знал решительно, куда деть себя, к чему прислониться. Ни двух минут я не мог остаться в покойном положении ни на постели, ни на стуле, ни на ногах. О, что было ужасно, это была та самая тоска, то ужасное беспокойство, в каком я видел бедного Вьельгорского в последние минуты жизни». Гоголь пишет завещание и готовится к смерти.
Подчеркнутые слова ясно определяют характер «тоски», овладевшей Гоголем. Это был страх смерти.
Потрясающее впечатление, пережитое у постели умершего друга, ложится поверх его нервного заболевания и превращает его в психическое переживание умирания. Наивно было бы возражать, что болезнь Гоголя была не смертельна и, по-видимому, даже не опасна. Субъективно, в своей внутренней реальности, Гоголь умирал. Он знал, что умирает, так как видел в себе все те признаки, которые год назад с отчаянием наблюдал в юном Вьельгорском.
Человек, переживший такой опыт, сошедший в могилу и снова вернувшийся к свету дня, — возвращается неузнаваемым. В Гоголе рождается новая личность; конечно, вся его эмпирическая индивидуальность, все его свойства, качества и особенности остаются в нем; меняется само метафизическое ядро «я», таинственная основа души. О том, что с ним произошло в страшный миг, когда он умирал, Гоголь говорит намеками. Он утверждает одно: было Божественное вмешательство, чудо милости Божией.
«Теперь я пишу к вам (к Иванову, 1841 г.), потому что здоров, благодаря чудной силе Бога, воскресившего меня от болезни, от которой, признаюсь, я не думал уже встать. Много чудного совершилось в моих мыслях и жизни».
Таков мистический опыт Гоголя. Подлинность его подтверждается тем фактом, что после 40 года Гоголь действительно становится другим человеком. Этот новый человек не возникает ex nihilo; он связан преемственно со всем прошлым Гоголя; но качественно он другой. Это чувствуется сразу: другой голос, другая интонация, другой тембр. Для Гоголя в пределах прежней жизни возникла иная: два несоизмеримых сознания, уживающихся вместе.
«Я не скажу, что я здоров, — пишет он Жуковскому, — нет, здоровье, может быть, еще хуже, но я более, нежели здоров. Я слышу часто чудные минуты, чудной жизнью живу, внутренней, огромной, заключенной во мне самом и никакого блага и здоровья не взял бы. Вся жизнь моя отныне — один благодарный гимн».
Всякая попытка рассказать о «втором» сознании приводит к алогизму («я не здоров, но более чем здоров») и к тусклым эпитетам («чудный»). Любопытно перерождение человека, пережившего такой опыт: мнительный, боязливый Гоголь ради новой «чудной жизни» готов пожертвовать даже здоровьем.
Но милость Божия, открывшаяся Гоголю в чуде его исцеления, оказалась для него источником соблазна и невообразимых страданий. До конца объяснить это нельзя; в этом глубинная и трагическая тайна души Гоголя, тайна его метафизической судьбы. Но в психологическом плане толкования возможны. Драма Гоголя начинается с того момента, когда он слышит голос Божий, но не может последовать зову, то есть вступить на путь подвижничества. Для этого ему нужно перестроить все свое сознание, перевернуть всю душу. Этой мучительной работой наполнены последние двенадцать лет его жизни. Гоголь вырос в атмосфере романтизма, с его культом сильной личности и эгоцентризмом. И в искусстве, и в философии романтизм был человекобожием. Гоголь — крайний, напряженный индивидуалист; с детских лет его ведет честолюбие, самоутверждение, славолюбие. С лицейской скамьи он повторяет: «Я послужу человечеству», и в этой фразе ударение падает не на «человечество», а на «я». |