Изменить размер шрифта - +

По купе разливалась вонь канализации. Билл все еще спал, а Гимпо пытался выпутаться из простыни, разукрашенной в угрюмо экспрессионистской манере Джексона Поллока – размашистыми мазками физиологических выделений и черной крови. При этом он громко стонал. Обе губы у него разбиты, под глазом – фингал. Потом я услышал какое-то шевеление и истошный вопль. Это Билл спрыгнул со своей зловонной подстилки. Его бледный лик исказился от ужаса, и он бешено замахал рукой, стряхивая прилипшую к ней мелко нарубленную человеческую печенку. Он быстро прикрыл одеялом что-то у себя на полке и пулей вылетел из купе. Я издал утренний громоподобный пердунчик и бросился следом за ним.

 

Я уже пожалел, что разорвал те страницы. Все– таки там попадались и дельные мысли; например, про мое убеждение, что хотя наши тела и стареют, изнашиваются и распадаются на кусочки, в сердце каждого человека есть некий юный цветок, который растет и цветет до последнего мига – до самой смерти. Ладно, сделаем перерыв. Закрываю блокнот и смотрю в окно: сосны в шубах из снега и млечное небо. Грусть потихонечку отступает. Мир – вот он, на месте, и я себя чувствую очень даже неплохо. Попробую все-таки восстановить тот кусок.

На последней странице из тех, что я вырвал и разорвал, я сравнивал жизнь с подъемом на гору. Я писал, что как раз в прошлом году я добрался до очередного, казалось бы, непреступного перевала, откуда уже видно вершину. Да, подъем сделался круче, теперь на тропе попадаются шаткие камни и ледяные участки, но я вижу вершину – то есть я очень надеюсь, что это вершина, – и знаю, что должен подняться туда. Пройти по этой тропе до конца. Я вдруг понимаю, что наша поездка на Северный полюс с иконой Элвиса, она ничего не изменит; что мы с Z и Гимпо просто пытаемся убежать от повседневной убогой рутины, просто хотим посмеяться – за счет тех, кого любим. Я уверен, что даже те, настоящие, исторические волхвы тоже пытались сбежать от чего-то, что доставало их в жизни, и у них тоже были свои разногласия и свои сложности на пути в Вифлеем. Да, они тоже нюхали вонь своего пердежа. Но все равно я надеюсь, что мы потихонечку приближаемся к этой манящей вершине. Да, может быть, я никогда до нее не дойду, но я хотя бы пытаюсь дойти.

В дверь стучат. Проводник. Мы прибываем в Рованиеми через пятнадцать минут. Надо вставать – собираться. Прочь, тяга к самокопанию! Прочь, сомнения к себе! Поезд уже тормозит. Все, приехали. Выбираемся из купе. Кстати, уже перед самым выходом мы с Z завели разговор о членах. В частности, мы говорили о том, что было бы классно разжиться таким теплым нижнем бельем типа цельного комбинезона, которые носят ковбои в фильмах – когда пьют кофе, поднявшись с постели, или когда раздеваются в будуаре в борделе, где их, как правило, и пристреливают. Ну, ковбоев.

 

Мы сошли с поезда прямо в сугробы. Ощущение было сродни религиозному экстазу: я как будто очистился и возродился в холодном снегу. Сухой воздух с легким привкусом металла оседал в легких узорной изморозью. Свет падал под углом в семьдесят градусов, и на землю ложились длинные золотистые тени; небо одело нас розовым и желтовато-оранжевым; ветра не было вообще.

Ну да, разумеется. Мы были последними, кто вышел из поезда. Бля, эта последняя фраза вызвала мощный прилив эмоций, и у меня в голове зазвучал голос Тома Джонса: «Зеленая травка у дома». Это одна из тех песен, которая вспоминается мне часто– часто, и я полностью отождествляю себя с ее главным героем: я тоже сижу в камере смертников, и готовлюсь к великому неизвестному, и вспоминаю счастливое детство, которое у меня было – или, может быть, не было, – уже так давно. В Рованиеми нету зеленой травки. Но зато есть ощущение, что мы покидаем привычный, знакомый мир и вступаем в великое неизвестное.

Пока мы продирались сквозь хрусткий снег, я думал о пытках и гестаповцах в длинных плащах из черной кожи.

Быстрый переход