Просто другая форма существования души.
Но иногда эти мои попытки оборачивались кошмаром. Воспоминания наваливались буйной толпой. Дядя исчезал, потом появлялся вновь, как блуждающий огонек. Впечатление бывало настолько сильным, что у меня подгибались ноги. Я мчался прочь с холма — позорно отступал, с риском поскользнуться на крутизне и проехаться спиной по склону. В итоге я все реже стал прогуливаться по холму. Воспоминания не стоит ворошить слишком часто.
А иногда по утрам я, предвкушая радость, направлялся в соседний городок, повидать Марию — свою польскую шиксе. Я проходил березовой рощей, по деревянному мосту через речку, поднимался по широкой улице, ведущей к костелу, и сворачивал к женской школе, навстречу своей любви. Там, прижавшись лицом к решетке ограды, я долго стоял в ожидании. Когда звенел колокольчик, девочки, одетые в одинаковые форменные платьица — цвета морской волны, с оборками, — парами шли к воротам. Поначалу они шествовали молча. Потом начинали болтать, все разом, сперва тихонько, а затем, все громче. Вскоре процессия рассыпалась, и возникала Мария. Примерно так я представлял себе чудо на Красном море. Правда, случалось, что проливной дождь мешал мне пройти море посуху, как когда-то прошли наши.
Мария оставалась невозмутимой посреди всей этой девчачьей суеты. Постояв неподвижно, она направлялась всегда к одной и той же скамейке под старым платаном. Я неотступно следил за каждым ее движением, за каждым поворотом головы, провожал взглядом руку, поднявшуюся, чтобы откинуть прядь со лба, чуть изогнувшуюся бровь; я был уверен, что она тоже никого не замечает, кроме меня. И когда Мария смотрела в мою сторону, я переносился в Землю обетованную.
На мое двенадцатилетие, вечером, за большим столом у нас собрались родственники. Бабушка заняла привычное место у печки. Она недавно оправилась от долгой болезни, сильно исхудала, поблекла. Но улыбка ее осталась прежней, и казалось, что все житейские беды минуют ее стороной.
Справа от меня двоюродный брат Шлома пересказывал научную премудрость, которую постиг в гимназии. Его слушали с любопытством. Кто бы мог подумать, что мир вовсе не был сотворен за семь дней?
В самый разгар его разглагольствований в комнату вошла мама. Она бросила на стул снятый передник и сказала:
— А ну-ка, кто отгадает, что я нынче приготовила на обед?
Меня обдало жаркой волной. Руки затряслись. Наверно, вид у меня был странный, потому что Шлома насмешливо скривился.
Вдруг перед моим мысленным взорам возникла картина, будто выхваченная вспышкой молнии: где-то внутри, в моем мозгу, жареная индейка, политая материными слезами, исходила паром на блюде! Пониже покачивался маятник часов, отмечая время готовки.
Что-то снова затрещало в мозгу. Потрясенный, я не успел сдержаться и брякнул:
— Ох, как я люблю индейку!
— Надо же, — немедленно подпустил шпильку братец, — в школе так он ничего не соображает, а тут, кажется, в курсе всех дел!
Моя мать упала в обморок. Все взгляды обратились на меня, взгляды обвинительные, даже яростные. Все стало на свои места: мне предстояло кончить, как дядя Беньямин, с отрезанными ушами, засунутыми в рот.
Никогда не приходилось мне прежде видеть выражения страха на мамином лице. Но разве мама боялась чего-нибудь, кроме громов Господних? Она пережила казаков, большевистскую революцию, великий голод, пережила даже холодность моего отца, проявляемую утром, днем и вечером. Но теперь она стоит передо мною, лицо ее искажено тревогой, в руке — ременный кнут. За ее спиной, сгорбившись на стуле, рыдает отец.
Во всем виноват я. Меня следует бояться больше, нежели голода и холода. Я опаснее казаков и большевиков.
— Немедленно признавайся, что там крутится у тебя в голове, не то шкуру спущу!
Никогда мама не поднимала на меня руку. |