– Но хотя бы сторожа оставляли! Так нет, никто там внутри ночью сидеть не хочет. А почему? Да потому что тоже знают, слышали. Может, и вам ничего не скажут, начнут темнить. Но в курсе они – я голову даю на отсечение.
– Ну а может, вы что-то видели? – Бурлаков особо выделил последнее слово.
– Нет, врать не стану. Ничего я не видела. Просыпалась несколько раз среди ночи, будило меня это, пугало.
– И когда все это началось?
– Недавно относительно… но вообще-то и давно. Знаете, с этим нашим мосторгом связана одна история…
– Так, хорошо, я вас понял, – Бурлаков совсем испугался: сейчас старуха выдаст еще одно «воспоминание» часика на полтора-два. – Сигнал ваш мы приняли к сведению, бумаги какие-то писать сейчас, поверьте, надобности нет – заявления там и тому подобное, вы время потеряете, а мы и так этот случай ставим на контроль, патрулирование в ночное время территории прилегающей усилим и вообще все проверим досконально, так что…
– Поняла, так что ноги уноси домой, бабка, – Искра Тимофеевна Сорокина поднялась – легко для своих почтенных лет. – Я не стучать сюда к вам пришла. Меня ребята ваши подтвердить попросили. Одним словом – помочь. А если меня просят помочь, я всегда помогаю. Так меня отец мой учил. Быть отзывчивой. Даже… – она посмотрела на Катю, – даже с риском прослыть выжившей из ума.
ПОСТЕЛЬ
За окном белый день.
В три часа утра они вместе вернулись из клуба «Сохо», где Иннокентий – мать Ольга Аркадьевна Краузе до сих пор звала его просто Кешкой – пил в баре, а Василиса поднялась на крышу на летнюю террасу и устроилась в гамаке, завернувшись в пашмину.
Одна.
Вид на Москву, на набережную.
И это при живом-то муже.
При всемогущей, великой и ужасной свекрови.
У той хотя бы молодой любовник завелся, новый.
А у нас…
Когда-то Василиса училась на историческом факультете МГУ и писала курсовые по Первой мировой войне. Так вот супружеская жизнь их с Иннокентием Краузе напоминала то окопные перестрелки… перепалки… вялые такие… то штыковой штурм, после которого каждый зализывал раны в тупом одиночестве, а то тотальную газовую атаку.
Это когда они с мужем… когда они пытались в который уж раз что-то выяснить, одним словом, поговорить «за жизнь».
Кончалось все одним и тем же – им обоим становилось нестерпимо, невозможно друг с другом – в спальне, в гостиной огромного особняка на Рублевке, в зале ресторана, в театральном фойе. Словно они попадали разом в ядовитое газовое облако, и чтобы вздохнуть полной грудью, очиститься, успокоиться, следовало бежать прочь – подальше. Муж – от жены, жена – от мужа, Иннокентий – от Василисы, а она…
Иногда с ним случались истерики, и он рыдал. По-настоящему рыдал, горевал, не притворялся. А она наблюдала – сидя в кресле или на козетке, поджав ноги. Или вот – на постели в съемной квартире в Крылатском. Они вместе договорились снять ее, чтобы хоть изредка, хоть ненадолго бывать вне поля зрения зорких очей Ольги Аркадьевны.
Мать Иннокентий вроде бы очень любил, «вроде бы» – это потому что… он так трепетал при малейших нотках недовольства в ее тоне, так нервничал, так боялся и одновременно тянулся к матери, мучительно ревнуя ее ко всем.
Василиса с самых первых дней замужества знала, что вышла за маменькиного сынка. За богатого маменькина сынка, которого мать по странной прихоти заставляет работать – делать дело, как она выражалась. И это, увы, у него не ахти как получается.
Что ж, ей повезло – так считали все ее прежние подруги, и постепенно от зависти они практически перестали с ней общаться, перестали звонить. |