Я писал ее быстро не потому, что хотел написать ее поскорее. Если честно, я писал ее быстро потому, что, пока писал, чувствовал себя так, словно я пьяный сижу в сауне. Ну хорошо, не пьяный. Но очень спешу. Мною владеет тревога, смешанная с физическим дискомфортом и неотчетливым ощущением тепла и удовольствия, которое сбалансировано пониманием того, что если я задержусь здесь слишком надолго, то задохнусь или умру от потери крови после, когда стану колотиться кулаками и головой о влажные деревянные стены. Сначала было тепло, разогреваться было приятно, но потом какая-то скотина все время подливала воду на камни — или куда там подливают воду, чтобы стало жарче, — и теперь мне надо удрать из комнаты, где я пишу, сбежать от этой книги; мне было просто жутко — как жутко бывает человеку, если он видит, что его провонявший дальний родственник лежит ничком в омерзительной грязной богадельне, — возвращаться в то время, в эту книгу. Меня по-прежнему больше всего удивляет, что я вообще ее дописал; некоторые пассажи я читаю с удивлением, ведь, по правде говоря, там есть фразы, которые я, написав, ни разу не перечитывал; есть страницы, которых ни разу не открывал. Но главная проблема вот в чем: я сижу здесь в конце сентября 2000 года и если даже хочу сделать какие-то исправления, у меня осталось на это времени четыре дня, ведь два месяца я оттягивал эту работу по тем же самым причинам: мне неприятно сидеть в этой чертовой сауне, битком набитой родными и близкими всех возрастов, которые с интересом наблюдают за мной под операционными светильниками. А я не понимаю, то ли они меня ненавидят, то ли любят, то ли жалеют, то ли все это одновременно, то ли хотят, чтобы сначала с меня живьем содрали кожу, а потом меня исклевали вороны, то ли просто хотят, чтобы я без шума отвалил. Итак: прежде всего, в первой главе почти не будет никаких поправок, потому что я буквально только что, пару минут назад, заглянул в нее, вычитал первые полстраницы и почувствовал, что мне стало тяжело дышать. Да и теперь, двадцать минут спустя, мне по-прежнему тяжело дышать. Я ненавижу снова оказываться в этой главе, в этой сумрачной комнате с низкими потолками. Я ощущаю атмосферу этой комнаты с панелями под дерево, чувствую запах лекарств, запах желчи — у нее резкий запах, — вижу ее глаза, которые смотрят так, как я не люблю, и ее глаза злые, усталые, желтые, провалившиеся, хотя они должны быть яркими, злыми, смеющимися, пронизывающими, способными любить и убивать — у нее были бездонные и пронзительные глаза! — я не хочу снова осязать ткань дивана, дешевый синтетический бархат, ходить по истертому белому ковру, смотреть на кофейный столик, куда отец клал ноги в носках, не хочу сталкивать стеклянную посуду со столика, на котором он держал свои смертоносные запасы, я не хочу смотреть через окно на дорожку, надеясь, что никто не приедет на большой идиотской машине с едой, приготовленной для нас, или с цветами, или просто потому, что они хотят зайти и поговорить, эти ужасные женщины в мехах и с ароматом духов, я не хочу прятаться в ванной, выглядывать в окно над унитазом и видеть, как сорняки обступают траву, и так год за годом, год за годом, и неважно, сколько раз я подстригал эту лужайку, сорняки все равно побеждают. Сейчас я сижу в Бруклине, и мне уже хочется пойти на улицу, может, погулять по парку, но на улице дождь, дождь холодный, а Тофа нет дома, поэтому там будет абсолютно нечего делать, так что и нахуй.
В общем, поправок будет очень мало. В основном тексте будет несколько новых кусков: если конкретно — три, и все они связаны со мной и Тофом, и с тем, что мы делаем. Во всем остальном, следуя глубокому внутреннему убеждению, я оставил все ошибки без изменений. Книга была написана двадцативосьмилетним человеком, и этот двадцативосьмилетний человек пытался передать свои мысли, которые у него были в 21 год, 22, 23, 24, 25, 26 и 27 лет. Пускай уж все эти люди говорят и поступают так, как они говорили и поступали, хорошо это или плохо. |