Она потупилась и не отвечала.
– Женщину целуют при всех, – тихо сказал граф, нагнувшись, ей на ухо. – Мне позвольте хоть вашу ручку поцеловать, – потихоньку прибавил он после долгого молчания, сжалившись над смущением своей дамы.
– Ах, только не сейчас, – проговорила Анна Федоровна, тяжело вздыхая.
– Так когда же? Я завтра рано еду… А уж вы мне это должны.
– Ну, так, стало быть, нельзя, – сказала Анна Федоровна, улыбаясь.
– Вы только позвольте мне найти случай видеть вас нынче, чтоб поцеловать вашу руку. Я уж найду его.
– Да как же вы найдете?
– Это не ваше дело. Чтоб видеть вас, для меня все возможно… Так хорошо?
– Хорошо.
Экосес кончился; протанцевали еще мазурку, в которой граф делал чудеса, ловя платки, становясь на одно колено и прихлопывая шпорами как-то особенно, по-варшавски, так что все старики вышли из-за бостона смотреть в залу, и кавалерист, лучший танцор, сознал себя превзойденным. Поужинали, протанцевали еще гросфатер и стали разъезжаться. Граф во все время не спускал глаз с вдовушки. Он не притворялся, говоря, что для нее готов был броситься в прорубь. Прихоть ли, любовь ли, упорство ли, но в этот вечер все его душевные силы были сосредоточены на одном желании – видеть и любить ее. Только что он заметил, что Анна Федоровна стала прощаться с хозяйкой, он выбежал в лакейскую, а оттуда, без шубы, на двор, к тому месту, где стояли экипажи.
– Анны Федоровны Зайцевой экипаж! – закричал он. Высокая четвероместная карета с фонарями сдвинулась с места и поехала к крыльцу. – Стой! – закричал он кучеру, по колено в снегу подбегая к карете.
– Чего надо? – отозвался кучер.
– В карету надо сесть, – отвечал граф, на ходу отворяя дверцы и стараясь влезть. – Стой же, черт! Дурень!
– Васька! стой! – крикнул кучер на форейтора и остановил лошадей. – Что ж в чужую карету лезете? это барыни Анны Федоровны карета, а не вашей милости карета.
– Ну, молчи ж, болван! На тебе целковый да слезь закрой дверцы, – говорил граф. Но так как кучер не шевелился, то он сам подобрал ступеньки и, открыв окно, кое-как захлопнул дверцы. В карете, как и во всех старых каретах, в особенности обитых желтым басоном, пахло какой-то гнилью и горелой щетиной. Ноги графа были по колено в талом снегу и сильно зябли в тонких сапогах и рейтузах, да и все тело прохватывал зимний холод. Кучер ворчал на козлах и, кажется, сбирался слезть. Но граф ничего не слыхал и не чувствовал. Лицо его горело, сердце его сильно стучало. Он напряженно схватился за желтый ремень, высунулся в боковое окно, и вся жизнь его сосредоточилась в одном ожидании. Ожидание это продолжалось недолго. На крыльце закричали: «Зайцевой карету!», кучер зашевелил вожжами, кузов заколыхался на высоких рессорах, освещенные окна дома побежали одно за другим мимо окна кареты.
– Смотри, ежели ты, шельма, скажешь лакею, что я здесь, – сказал граф, высовываясь в переднее окошко к кучеру, – я тебя вздую, а не скажешь – еще десять рублей.
Едва он успел опустить окно, как кузов уж снова сильнее закачался, и карета остановилась. Он прижался к углу, перестал дышать, даже зажмурился: так ему страшно было, что почему-нибудь не сбудется его страстное ожидание. Дверцы отворились, одна за другой с шумом попадали ступеньки, зашумело женское платье, в затхлую карету ворвался запах жасминных духов, быстрые ножки взбежали по ступенькам, и Анна Федоровна, задев полой распахнувшегося салопа по ноге графа, молча, но тяжело дыша, опустилась на сиденье подле него. |