Потом встала, накинула платок и ушла.
Тетя Даша хозяйничала у нас целый день. Мы спали, то есть сестра спала, а я лежал с открытыми глазами и думал: сперва об отце, как он со всеми прощался, потом о толстом приставе, потом о его маленьком сыне в матроске, которого я видел в губернаторском саду, потом о трехколесном велосипеде, на котором катался этот мальчик, – вот бы мне такой велосипед!
– и, наконец, ни о чем, – когда вернулась мать. Она вошла похудевшая, черная, и тетя Даша подбежала к ней…
Не знаю почему, мне вдруг представилось, что отца зарубили городовые, и несколько минут я лежал не двигаясь, не помня себя от горя и не слыша ни слова. Потом помял, что нет, он жив, но мать к нему не пускают. Три раза она сказала, что он взят за убийство, – ночью убили сторожа на понтонном мосту, – прежде чем я догадался, что ночью – это сегодня ночью, что сторож
– это тот самый сторож, что понтонный воет – тот самый понтонный мост, на котором он лежал, вытянув руки. Я вскочил, бросился к матери, закричал. Она обняла меня: должно быть, подумала, что я испугался. Но я уже «говорил»…
Если бы я умы тогда говорить!
Мне хотелось рассказать все, решительно все: и как я тайком удрал на Песчинку ловить раков, и как черный человек с тросточкой появился в проломе крепостной стены, и как он ругался, скрипел зубами, а потом плюнул в костер и ушел. Слишком трудная задача для восьмилетнего мальчика, который едва мог произнести два—три невнятных слова!
– И дети—то расстроились, – вздохнув, сказала тетя Даша, когда я замолчал и, думая, что теперь все ясно, посмотрел за мать.
– Нет, он что—то хочет сказать. Ты что—нибудь знаешь, Саня?
О, сели бы я умел говорить! Снова принялся я рассказывать, изображать… Мать понимала меня лучше всех, но на этот раз я с отчаянием видел, что и она не понимает ни слова. Еще бы! Как не похожа была сцена на понтонном мосту за то, что пытался изобразить худенький черный мальчик, метавшийся по комнате в одной рубашке. То он бросался на кровать, чтобы показать, как крепко спал отец в эту ночь, то вскакивал на стул и поднимал крепко сложенные кулаки над недоумевающей тетей Дашей.
Она перекрестила меня, наконец.
– Его мальчишки побили.
Я замотал половой.
– Он рассказывает, как отца арестовали, – сказала мать, – как городовой на него замахнулся. Правда, Саня?
Я заплакал, уткнувшись в ее колен. Она отнесла меня на кровать, и я долго лежал, слушая, как они говорят, и думая, как бы мне передать свою необыкновенную тайну.
Глава 3.
ХЛОПОТЫ.
Все же мне это удалось бы в конце концов, если бы наутро не заболела мать. Она у меня всегда была странная, но такой странной я ее еще никогда не видел.
Прежде, когда она вдруг начинала стоять у окна часами или ночью вскакивать и в одной рубашке сидеть у стола до утра, отец отвозил ее за несколько дней домой, в деревню, и она возвращалась здоровой. Теперь не было отца, да, впрочем, едва ли помогла бы ей теперь эта поездка!
Простоволосая, босая, она стояла в сенях и даже не оборачивалась, когда кто—нибудь проходил в дом. Она все молчала, только изредка рассеянно говорила два—три слова.
И она как будто боялась меня. Когда я начинал «говорить», она с болезненным выражением затыкала уши. Как будто стараясь что—то припомнить, она проводила рукой по глазам, по лбу. Она была такая, что даже тетя Даша втихомолку крестилась, когда, в ответ за ее уговоры, мать оборачивалась и молча смотрела на нее исподлобья черными, страшными глазами…
Прошло, должно быть, недели две, прежде чем она сшилась. |