Слуга с низкими поклонами проводил его на улицу.
— А я, Михайло Васильич, хотел спросить тебя еще вот о чем, — начал тут снова Самсонов. — Ты — человек многоученый и рассудливый. Как ты, скажи, смекаешь насчет цесаревны Елизаветы Петровны?
— В каком смысле?
— Да ведь цесаревна — значит наследница престола, не так ли?
— Так.
— И названа она цесаревной ведь еще тогда, когда покойная государыня Анна Иоанновна на престол воссела?..
— И с собой из Курляндии Бирона, а тот целое стадо таких же грубых скотин вывез? — досказал Ломоносов. — Верно.
— Но она и доселе цесаревной еще величается, — продолжал Самсонов. — Стало быть, право это за ней как прежде признавалось, так и теперь еще будто признается?
— Похоже на то.
— А коли так, то как же по кончине царицы Анны Иоанновны ее вдруг обошли?
— Обошли потому, что к тому времени родился наследник мужеского пола.
— Но после него-то она все-таки ближайшая еще наследница престола?
— Да ты, братец, к чему всю эту речь клонишь? — недоумевая, спросил в свою очередь Ломоносов.
— А к тому, что… Ты вот, Михайло Васильич, воспел на днях годовщину рождения младенца-императора…
— Ну?
— И воспел от чистого сердца?
— От чистого, предвидя в младенце будущего счастливого монарха.
— Да здоровьем-то он, идет говор, слаб и выживет ли еще, Бог весть.
— А не выживет, так корону его воспримет по полному праву цесаревна Елизавета Петровна.
— И ты воспоешь ее тогда точно так же?
— Воспою, с вящшим, быть может, еще пламенем, ибо ею унаследован, слышно, и острый ум ее великого родителя. Воспеваю я ведь вместе с тем и нашу милую родину, Россию, благо которой мне всего дороже.
— Коли так, Михайло Васильич, то могу по тайности поведать тебе, что оказия к тому тебе скоро, может, представится.
Ломоносов на ходу остановился и окинул своего юного спутника подозрительным взглядом.
— Да ты, сударик мой, уж не конспиратор ли? Не злоумышляешь ли чего против нашей законной правительницы-принцессы?
— Сам я ничего не замышляю…
— Так кто же? Да нет, не говори, я и знать не хочу! Безобидность принцессы и сердечную доброту все восхваляют…
Самсонов, однако, в порыве откровенности не мог уже не поделиться волновавшими его сомнениями с таким душевным человеком, каким показал себя с ним Ломоносов.
— Безобидна-то она безобидна и добра, даже выше меры, — сказал он. — Доверилась этому Остерману и делает уже все по нем. А Остерман, все равно что Бирон, не выносит русского духу, окружил нашу цесаревну своими соглядатаями и поджидает только случая, чтобы уличить ее в происках и упрятать в монастырь. Так нам, русским людям, совсем житья уже не станет.
— Да, это не дай Бог!
— То-то и есть. А гвардейцы наши, можно сказать, молятся на цесаревну. Так дивно ли, что им не терпится провозгласить ее царицей?
— Эх, милый человек! Не след бы тебе об этом мне сказывать, а мне тебя слушать! Почем ты знаешь, не выдам ли я тебя? Чужая душа — дремучий бор.
— Нет, Михайло Васильич, ты-то, я знаю, меня не выдашь.
— Да, мое дело — сторона, я в политику не мешаюсь.
— Так расскажу тебе еще то, что недавно сам своими ушами слышал. Сижу я одним вечером за работой в кабинете Разумовского, заходит тут к нему знакомый офицер-гвардеец, рассказывает: так и так, мол, ходили они, молодые гвардейцы, день за днем в Летний сад, выжидая, не выйдет ли туда погулять и матушка цесаревна. |