По неписаным киммерийским законам вору, посягнувшему на добро соплеменника — не важно, соблазнился ли он дорогим оружием или облезлой шкурой, — полагалось отрубить при всем народе правую руку, а затем навсегда изгнать из родного селения. На памяти мальчика такое случалось всего лишь раз. Конану было шесть или семь лет, когда взбудораженное, кипящее негодованием селение выгоняло за свои пределы Хоссу, жалкого и худого, вечно голодного из-за своей неприспособленности ни к какому делу человека. Вместо руки у него болтался с правой стороны тела замотанный в кровавые тряпки обрубок. Хосса попытался украсть козу из одного зажиточного двора, но бесславно попался за этим занятием. Когда его поймали, он ползал у ног мужчин, умоляя простить его, выл, перемешивая слезы с землей, кричал, что погибнет от голода… Но старые воины и охотники, вершившие суд, были неумолимы. Воровство у своих соплеменников и трусость на поле боя — два преступления, которые никогда не прощались у суровых горских народов. Сын племени мог уйти в иные края, разбогатеть там путем грабежа и разбоя, и никто по его возвращению не скажет ему или о нем дурного слова. Но стащить у соседа старый меч или продырявленный щит — так же низко, как ударить родного отца или показать врагу на поле битвы свою спину.
Конана заперли в пустой хижине на окраине селения. В той самой, где жил когда-то несчастный Хосса. Она пустовала, так как никто не хотел селиться в доме вора, отравившего своим грязным и презренным дыханием стены и потолок. Мальчик должен был сидеть взаперти, пока старые и авторитетные мужчины, посовещавшись, не решат его участь.
Сбежать оттуда не представлялось никакой возможности, так как два воина с мечами и луками караулили дверь и единственное окошко.
Мальчик лежал на земляном полу, сжавшись в комок и охватив колени руками. Вокруг было пусто. Ни лавок, ни тюфяка, ни даже облезлой шкуры, которую можно было бы подстелить под себя. От нетопленых ветхих стен тянуло сыростью. Снова и снова Конан прокручивал в голове тот миг, неизбежный миг его недалекого будущего, когда резки взмах сурового меча отрубит его правую руку выше локтя. Его живую, теплую, такую сильную и меткую, с древесным узором вен, подрагивающую на запястье от толчков веселой крови, руку… Должно быть, будет больно. Потом мать перевяжет ему обрубок, чтобы он не умер от потери крови. Вряд ли она скажет ему хоть одно ласковое слово на прощание. Нет большего позора для киммерийской женщины, чем родить труса, предателя или вора. Позор свой Маев перенесет молча и мужественно, как носила все прочим страшные удары судьбы… Мать перевяжет его, положит в кожаную сумку хлеб и сыр, и Конан побредет неизвестно куда, одинокий калека. Он будет вымаливать у встречных остатки их обеда, а те будут отталкивать его с насмешками и презрением, ведь кровавый обрубок ясно покажет, что перед ними жалкий воришка… и все это из-за Буно. Из-за колдуна с черной душой и смрадным сердцем, будь он трижды проклят! Да напорется он на рог Нергала, да разорвут его на сорок частей черные псы ваниров, да пронзят его навылет десять стрел надменных аквилонцев!..
Помимо бессильной ненависти к Буно, Конана трясла жестокая обида на Пэди. Неужели он не мог покричать подольше? неужели это так трудно: вопить и подпрыгивать животом вверх на тюфяке?.. и колчан, и свистульку, и свое покровительство и защиту в драках пообещал ему Конан, а он… Пусть только встретится ему сопливый Пэди где-нибудь и когда-нибудь в жизни! Уж он сумеет отплатить за предательство!
Если б Конан мог знать, отчего мальчик перестал кричать раньше времени, ему было бы гораздо легче. Но некому было рассказать ему, то Буно, лишь только взглянул на орущего ребенка, сразу же догадался о его притворстве. Он влил в распахнутую глотку Пэди изрядную порцию снотворного зелья, и мальчик тут же стих, прикрыл глаза и засопел носом. Важно и торжественно старик сообщил родителям, что злой демон, грызший внутренности ребенка, изгнан им и больше не вернется, и те, обрадованные и благодарные, вручили ему и прозрачный камень величиной с яблоко, и новенькую шкуру росомахи. |