|
Где в моих признаниях, вырванных полицией, содержится малейшее доказательство того, что я предал Болгарию? Одно то обстоятельство, что в здании болгарской безопасности меня истязали люди немецкого гестапо, не знающие болгарский язык, является самым очевидным доказательством, что Болгария оккупирована, порабощена, что у нее нет даже своей госбезопасности. Согласно обвинительному акту, на основании которого вы судите меня, у меня нет никакого преступления перед болгарской государственной властью, я не нарушил никакого закона нашей страны. Правительство еще не создало закон, карающий граждан, не одобряющих внешнюю политику и высказывающих свою точку зрения на исход войны.
Я виновен только в отношении оккупантов Болгарии и тех, кто облегчил эту оккупацию. Тогда пусть меня судит гитлеровский суд. Здесь, в этом болгарском зале заседаний суда, присутствуют гитлеровские представители, поставившие под наблюдение болгарский военный суд. В качестве подсудимого я возмущен и протестую против этого унизительного состояния, в которое поставлены вы, судьи, одетые в форму болгарских офицеров.
П р о к у р о р Н и к о л о в. Господа судьи, после этих признаний подсудимого мне остается добавить немногое.
Г е н е р а л З а и м о в. Процесс против меня и моих товарищей только один из многих процессов, которые начались после вторжения немецких войск в Болгарию. Кто вдохнул силу и смелость в сердца тех народных сынов, которыми полны тюрьмы и концлагеря, которых вешают и расстреливают на улице без суда? Это вера в победу Советского Союза. Другой веры не осталось. После тридцатипятилетней службы царю и родине и мне не осталось верить ни во что иное. Не жалею, что из-за этой своей веры я предстал перед судом. Народы осудят и заклеймят своим проклятьем предателей и воздвигнут памятник любви и признательности павшим за свободу родины. Вечный и нерушимый памятник воздвигнет и наш народ советским воинам-освободителям.
П р е д с е д а т е л ь М л а д е н о в. Хватит! Довольно! Лишаю вас слова!
Заимов чувствовал глубокое удовлетворение — он сказал все, что собирался сказать на этом неправедном суде.
Он расстегнул грязную серую куртку и держал руку на сердце, пытаясь унять его частые толчки. Повернув голову, он смотрел туда, где сидела Анна. Она смотрела на него блестящими, влажными глазами и, несколько раз покачав головой, сжала губы.
Его слушала Анна! Значит, слышали дети. Они должны знать правду. Он не раз ловил себя на ощущении, что говорит не суду, а Анне, сыну, дочери. Это ощущение давало ему свободу, он не искал какие-то более осторожные слова даже тогда, когда можно было это сделать.
Он решил говорить всю правду, не отрекаясь от дела, которому служил, он должен был сказать на суде о том, что составляло смысл жизни. Он исповедовался перед своим народом, перед историей, перед советскими друзьями, которым он из скромности своей никогда не говорил так подробно обо всем, чем он жил и ради чего готов был теперь умереть.
На снисходительность суда он не рассчитывал, а сойти в могилу молча, не сказав правды, он не мог.
Он снова посмотрел на Анну.
Она встала.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Прокурор брал со стола листы и читал свою обвинительную речь. В это время его правая рука жила точно сама по себе и делала резкие жесты невпопад. После нескольких фраз он отрывался от текста и негодующе смотрел в зал словно ослепшими от чтения глазами и дергался всей своей тщедушной фигурой. Заимов смотрел на него против светившего в окна солнца, и лицо прокурора виделось черным и весь он мечущимся на фоне стены силуэтом. В иные моменты его охватывало ощущение неправдоподобности происходящего: за окнами было нежное болгарское лето, зал пронизывали лучи солнца; в зале сидели люди, в большинстве болгары, и они с невозмутимыми лицами слушали, как прокурор — тоже болгарин — с пафосом говорил о священной преданности Болгарии фашистской Германии! Невероятно!
Судья Младенов слушал прокурора, по-домашнему опершись склоненной головой на руку, его гладкое, располневшее лицо ничего не выражало. |