У Медвяны дрожали пальцы, когда она к нему прикасалась. Все внутри переворачивалось от мысли, что здесь, в этой темной клети, у нее на коленях лежит настоящий кусочек небесной силы. Это было почти то же, что прикоснуться к руке божества… Макоши, судениц, Зари-Зареницы.
Из-за спин идолов Медвяна достала прялочную столбушку с лопаской и вставила ее в отверстие на краю скамьи. Прикрепила на лопаску кудель – от белых овец, вымытую, вычесанную. И заговорила, будто рассказывая дивную сказку – самой себе, трем матерям рода, что стояли перед ней в деревянном обличье, стенам старой обчины и тем сотням незримых слушателей, чье присутствие здесь она всегда так ясно ощущала.
Медвяна не то говорила, не то напевала, убаюкивая саму себя. Это хорошо получалось у нее с детства: она сама первой засыпала, когда качала зыбку с кем-то из меньших братьев. И немедленно начала видеть то, о чем пела: тьма вокруг налилась золотом и багрянцем летней зари, и там, где только что стоял липовый идол Макоши, потемневший от долгих лет, сухой и молчаливый, уже виделась ей живая юная дева со светлой косой, с голубыми очами, блестящими и яркими, как кусочки неба. У этой девы было лицо Обещаны – Зари укромовского рода.
Медвяна очень старалась не сбиться, произнося непривычное имя русина. А пальцы ее ловко и привычно тянули белую тонкую нить, нить скользила на веретено, пляшущее с глиняным прясленем на нижнем конце, и правая ее рука уходила все дальше от столбушки, по мере того как растягивалась нить.
Такие заговоры, как колыбельные песни, можно было тянуть сколь угодно долго, повторяя с небольшими изменениями одни и те же слова, обращаясь к божествам с новыми восхвалениями с теми же самыми просьбами. Медвяна считалась даже среди старших баб великой искусницей по этой части, но не знала за собой заслуги: заговорные слова сами цеплялись одно за другое, как волоконца шерсти, она лишь выпевала голосом то, что видела перед собой.
Но вот Медвяна замолчала, будто очнулась, и посмотрела на веретено. Если начинаешь прясть, перестать трудно: нитка сама тянет за собой, и страшно оторвать ее, будто с этим оборвешь саму судьбу. Но она напряла достаточно, и ей еще немало работы предстоит.
Не хотелось останавливаться, выходить из того алого с золотом сияния, чтобы снова идти в зимнюю ночь… Но ведь сама Заря-Зареница каждое утро именно так и делает, вдруг осенило Медвяну. Она выходит в ночь, в холод, полный чудовищ, и собой освещает путь солнцу. И никто не может посветить ей – в том и состоит ее божественная суть, что свет позади нее, а не впереди. Лишь одна верная подруга поджидает ее во тьме – Утренняя звезда, чтобы Зареница видела, что она не одна на небокрае…
Убрав золотое веретено назад в подземный ларь, Медвяна вынула оттуда в мешочке десяток небольших дубовых кругляшков с двумя отверстиями в каждом и стала разматывать спряденную нить…
Уже настало утро, хотя за оконцем еще висела плотная тьма, когда вновь скрипнула дверь между Макошиной обчиной и Благуновым закутом. Благун сидел у стола; он спал ночью мало, вполовину меньше обычных людей. Воюн, видимо, только проснулся: он сидел на лавке, на расстеленном постельнике, и, зевая, продолжал говорить:
– Я сам чуть не поседел там – смотрю, на реке войско целое, да все в железе, шлемы, щиты! Уж сколько раз мы слышали, как по земле Деревской Марена погуляла! И у нас древляне живут, и в Плотвицах, и в Новинце! Выходит, не ушли они от беды своей, а нам ее на плечах принесли!
Увидев Медвяну, он прервал речь и встал.
– Готово! – Медвяна показала смотанный тонкий шнур, выкрашенный в бледно-красный цвет и еще не вполне просохший. – Ох, я умаялась!
– Давайте вы каши поешьте! – Благун встал. – Мне вчера бабы принесли горшок – одному в три дня не управиться.
И торопливо двинулся к уже растопленной печи – погреть кашу. |