|
. А ведь это самая радость для нее, если из рук, не из миски. Я воспитываю ее, разговариваю с ней, уму-разуму учу — и погублю?.. Сидите тут по своим комнатам, как два истукана, слова друг дружке не скажете. Один там, у себя, на машинке тюкает; другая — здесь… Пожалуйста, можете оставаться со своей Виолой. Посмотрим, что у вас получится.
Вот что она нам выложила — со смертельной обидой и ледяным спокойствием уязвленного в самое сердце, оскорбленного в лучших чувствах педагога. Сделав это свое заявление — во всех важных случаях своей жизни Эмеренц не говорила, а заявляла — она повернулась и ушла. Упившийся до невменяемости пес сопел, распластавшись на полу, не в силах даже уразуметь, что его бросили.
Затруднения начались не сразу, только на другое утро. Эмеренц, обычно забиравшая собаку, предварительно выведя ее и покормив, не пришла. Песик удержался, не напачкал, но, начиная с четверти седьмого, выл так, что пришлось встать. Не сразу я сообразила, что жду напрасно. Эмеренц — как Иегова: уж если карала, то со всеми чадами и домочадцами. Настоящий скандал разразился однако у ее дома: пес обязательно хотел к ней. Почему ему там — одному, взаперти — нравилось больше, чем у нас, где столько места, везде можно ходить, этого я никогда не могла понять. Сообразив, что напрасно рвется туда, пес совсем стал неуправляем: натянув поводок, потащил меня за собой. Сил ему было не занимать, а я зимой плохой ходок, боюсь поскользнуться: всюду снег, у тротуаров сугробы, недолго упасть, сломать себе что-нибудь. Но и отпустить Виолу нельзя: еще под машину угодит.
В то утро мы повторили маршрут, по которому гуляли они с Эмеренц. Пес обежал весь ее участок, где она обыкновенно убиралась, все одиннадцать домов, а я под слепящим глаза мокрым снегом, в заданном бешеном темпе, запыхавшись, поспешала вслед, наподобие какого-то одержимого Пер Гюнта. Наконец псу, резко дернув, удалось-таки меня повалить; зато мы были у цели: нашли, кого искали. Он и Эмеренц-то, стоявшую к нам спиной, чуть не сбил с ног, прыгнув на нее сзади, но та была куда сильнее, вдесятеро сильнее, чем я даже в молодости. Обернувшись, и увидев меня, подымающуюся с колен, она вмиг поняла, в чем дело, и перво-наперво вытянула как следует Виолу волочившимся поводком. Пес взвизгнул, Эмеренц хлестнула еще. Мне жалко стало бедное животное.
— Сидеть, подлюка! — накинулась она на него совсем, как на человека. — Как себя ведешь? У, каналья!.. — Тот глядел на свою укротительницу, не в силах отвести глаза, как прикованный. — Хочешь, чтобы ко мне отпускали, обещай, что не будешь больше напиваться! Права, права твоя хозяйка; одного только не знает, что это день моего рождения был. И никто этого не знает, ни Йожи, брат, ни Шуту, ни Адель, ни Полетт; никому никогда не говорила. А подполковник, тот забыл уже. Но все равно нельзя так себя вести, надо прежде позволения спросить… Встать, Виола! — Собака, легшая под ударами и молча, со скорбной слезой сносившая их, поднялась. — Прощения проси! — Пес поднес левую лапу к сердцу, а правую воздел к небу, точь-в-точь — статуя какого-нибудь патриота, приносящего клятву родине. Я и не знала, что Виола умеет еще и служить. — Проси прощения! Проси! — понукала Эмеренц, и собака гавкнула коротко. — Еще раз! — Пролаяла еще, не сводя глаз с дрессировщицы, догадываясь, что все дальнейшее зависит от правильного исполнения номера. — Теперь обещай, что слушаться будешь. — Пес подал ей лапу. — Не мне, я-то знаю, хозяйке своей.
Поскуливая, он с виноватым видом протянул лапу мне, как волк на картинках — св. Франциску Ассизскому. Я, рассерженная на них обоих и больно ушибив коленку, лапы не приняла. Тогда, видя безуспешность своих попыток, пес опять без всяких подсказок отсалютовал мне правой, прижав левую к сердцу. |