У меня ничего не было, кроме грубого платья на мне. Всего несколько месяцев назад я бы ни за что не отважилась выйти без носилок, смягчающих кремов для защиты кожи от солнца, зонта, если бы я решила ходить пешком, сандалий, чтобы защищать свои нежные ступни, запаса фруктов, если бы я проголодалась, и, конечно, охраны, отгоняющей любопытных зевак.
Но теперь, когда мои волосы хлестали по ненакрашенным глазам, щеки покраснели от солнца, а я сидела на корточках у основания высокой мачты, под тентом, что хлопал над головой, я наслаждалась небывалой свободой, какой я еще не знала. Цепи натирали мои нежные щиколотки, на которых прежде были золотые браслеты. Я охотно и с наслаждением ела простую пищу и пила крепкое крестьянское пиво, что ставили рядом со мной на палубу дважды в день, и с благоговением умывалась в маленькой чаше, что мне приносили каждый день на рассвете. Ночью я лежала, глядя на искры звезд в бесконечном небе, когда матросы пели и смеялись, и, казалось, мачта надо мной тянулась все выше и выше, пока не начинала задевать сами эти сверкающие точки. Я воскресла из мертвых. Я стояла на краю пропасти, обрывающейся в небытие, и меня вернули обратно. Я наслаждалась жизнью, как никто другой.
Мы в темноте миновали вход в Фаюм, и, хотя я знала, что он там, я не поднялась посмотреть на канал, который, извиваясь, уходил в сторону дома, в котором я никогда не жила, и полей, чью щедрость я никогда не увижу. Мне не позволили ничего надиктовать, но Амоннахт пообещал мне проследить, чтобы смотрителю и его людям заплатили, прежде чем поместье перейдет в другие руки. Я чувствовала глубокую печаль, когда вспоминала, как Рамзес удивил меня своим подарком и как мы путешествовали смотреть его. Мои поля не предавали меня. Они верно и покорно приносили урожай. Это я покинула их, тихо горевала я про себя, пока Фаюм не остался далеко позади и сухой воздух юга не начал раздражать мне ноздри.
Через восемь дней, среди дня, баржа бросила два своих якоря посредине реки напротив Асвата. Судно было слишком тяжелое и могло сесть на мель, поэтому капитан спустил на воду маленький плотик и, отталкиваясь шестом, отвез меня, все еще в цепях, прямо к берегу. Стояла невыносимая жара. С внутренним трепетом я узнавала и жесткие щетки пальм, и очертания прибрежной растительности нависавшей над мутной водой, и марево белой пыли, висящее в раскаленном воздухе, — все сияло в разгорающемся пламени шему и тянулось ко мне, чтобы завлечь меня обратно в свои вечные объятия.
Запинаясь, я ступила на песок маленькой бухты, где моя мать и другие женщины обычно стирали белье, и тут я увидела селение. Оно было меньше, чем я его помнила: простые домики из илового кирпича; площадь, которая когда-то казалась мне такой огромной, была на самом деле просто клочком неровной земли. Селение лежало передо мной, грязное и нищее, и я впервые увидела его так, как видела себя, — стойкое, выносливое, упрямое, выдержавшее капризы правителей и опустошение войны, с корнями, глубоко вросшими в землю, и питаемое священными традициями древних времен. Я ожидала найти конец, но Асват приветствовал меня молчаливым обещанием начала.
Мать, отец и брат стояли на краю площади вместе с управителем. Хранитель послал им сообщение, и, без сомнения, как всегда бывает в деревне, весть о приближении баржи распространилась задолго до ее появления. Они стояли молча, и я не смотрела на них, пока капитан снимал с меня кандалы. На щиколотках и запястьях остались красные полосы. Лицо покраснело и шелушилось от непривычного теперь воздействия солнца. Когда капитан закончил, он сунул свиток, что вручил ему мой стражник, маленькой группе, подобрал цепи и поплыл обратно к барже. Все кончилось.
Все хранили молчание. Ящерица пронеслась через площадь и нырнула в жидкую тень кустарника. Я увидела движение в дверях соседних домов и поняла, что, хоть отец, вероятно, и просил селян дать мне спокойно высадиться на берег, они наблюдали за мной, укрывшись в своих домах. |