Видимого газа я нигде вокруг не наблюдаю. Значит, фосген. Почти наверняка.
Хлорин штука скверная: концентрация тысяча частей на миллион означает верную смерть. Газ разрушает бронхи и легочные альвеолы: человек перестает усваивать кислород, а потом буквально захлебывается слизистой жидкостью, которую вырабатывают легкие. Наша бригада не раз хоронила жертв хлорина — с посиневшими до черноты лицами, широко раскинутыми одеревенелыми руками и выпученными глазами, красноречиво свидетельствовавшими, в каких страшных муках умирали несчастные.
Фосген еще хуже. Он в двадцать раз ядовитее хлорина, бесцветный и гораздо труднее распознается по запаху. Хлорин можно учуять задолго до того, как доза станет смертельной, но фосген, даже в смертельной концентрации, издает всего лишь слабый запах прелого сена. Однако дело свое знает хорошо. Когда я лежал в госпитале, один бедняга, буквально пару раз вдохнувший фосгена, извергал по четыре пинты густой желтой жидкости из легких каждый час в течение двух суток, пока наконец милостью Божией не скончался, захлебнувшись в собственных выделениях.
Про новый горчичный газ (иприт) мне мало чего известно, но капитан Браун говорил, что он вызывает волдыри, ожоги и язвы на теле, вытравливает глаза, разрушает слизистые оболочки, поражает гениталии и проникает в самые кости. Еще он говорил, мол, наши ученые, разрабатывающие горчичный газ, очень довольны, что симптомы отравления проявляются только через несколько часов после воздействия этого вещества на человека. Солдаты не будут знать, обречены они или нет. Я хорошо помню отчет о вскрытии, который пытался переложить в стихотворную форму. Похоже, немцы опередили нас с ипритом. Фрицы всегда знали толк в химии.
Сержант что-то кричит, но я не разбираю слов, даже когда придвигаюсь так близко, что наши парусиновые противогазы соприкасаются. Но я смотрю туда, куда он показывает.
Один из наших парней не может найти противогаз, и само лицо у него превращается в искаженную маску. Его вопли я слышу отчетливо.
— Я чувствую запах! Я чувствую запах, вашу мать! — Он швыряет вещмешок и карабкается через бруствер в сторону «ничейной земли», оставив винтовку в окопе.
Я ору, чтобы он снял носок и помочился на него. Сержант бросается к нему, чтобы удержать. Другой рядовой левой рукой пытается схватить товарища за обмотки, а правой продолжает затягивать ремешки своего противогаза. Рядом покашливают следующие снаряды. Все происходящее выглядит комическим фарсом.
Выскочив из окопа, парень успевает пробежать всего лишь ярдов десять, потом очередь немецкого пулемета сшибает его, как кеглю. Он совсем забыл, что здесь есть и более традиционные способы умереть.
Четверо мужчин в окопе хватаются за оружие, готовясь отразить очередную контратаку. Я поднимаю винтовку убитого солдата, передергиваю затвор, загоняя патрон в ствол, и занимаю место рядом с остальными на стрелковой ступеньке, которую мы соорудили из земляных мешков у тыльной стенки траншеи. Мое лицо так сильно потеет под неуклюжей парусиновой маской, что толстые слюдяные окуляры — и так не особо прозрачные — густо затуманиваются. Носовой зажим противогаза не позволяет дышать носом, и воздуха, который я судорожно втягиваю ртом через парусину и фильтр, едва хватает, чтобы не потерять сознание. Мне мерещится запах прелого сена. Я практически ничего не вижу.
— Вон они! — раздается приглушенный противогазом крик сержанта. — Идут!
Что-то движется, сквозь запотевшие окуляры я различаю какие-то смутные тени. Вероятно, штыки. Немецкие штыки. В нашу траншею залетают шипящие гранаты, но мы все слишком заняты, чтобы отвлекаться на них. Я тяжело дышу ртом и выпускаю несколько пуль в подступающие расплывчатые фигуры.
Великая притягательность и великая опасность любовной страсти в том, что она является внешней и неподвластной человеку силой — могучим ураганом, прилетающим ниоткуда, перед которым не может устоять лес повседневных мыслей и поступков. |