Это был самый первый зародыш его «Легендариума», в котором соединились два наиболее ценимых им влияния; но если из Морриса произведение росло только стилистически, то «Калевале» обязано своим сюжетом. Вот что писал Толкин Эдит Брэтт в октябре того года: «Я… имел интересный разговор с тем чудаком Эрпом, о котором тебе рассказывал, и посвятил его (к великому его восторгу) в финские баллады «Калевалы». Среди других дел пытаюсь переложить одну из историй — которая в самом деле великолепна и наиболее трагична — в рассказ слегка в духе романов Морриса со вставными отрывками в стихах».
Много позднее, в 1955 г., имея уже возможность оценить место этого «рассказа» в становлении «Легендариума», Толкин оценивал его вполне справедливо и объективно — редкий случай, когда он не только не затушёвывал, но старательно подчёркивал «влияние»! «Я упомянул финский, потому что он дал старт моему произведению. Я был невероятно обольщён чем-то в самом духе «Калевалы» — даже в убогом переводе Кирби. Я так и не выучил финский достаточно хорошо, чтобы сколько-нибудь далеко продраться через оригинал, — чисто школьник с Овидием; в основном меня просто захватывал эффект «моего языка». Но началом легендариума, частью которого (заключительной) является трилогия, стала попытка переработать в собственную версию кое-что из «Калевалы», прежде всего сказание о Куллерво Бессчастном… По ходу дела я действительно писал в стихах…» Наконец, в 1964 г. Толкин констатировал: «Зародышем попыток писать собственные легенды под мои приватные языки было трагическое сказание о бессчастном Куллерво из финской «Калевалы». Оно остаётся важной составляющей легенд Первой Эпохи (которые я надеюсь опубликовать в «Сильмариллионе»), хотя суть в «Детях Хурина» совершенно изменилась, не считая трагического окончания».
Стоит также упомянуть, что Толкин и «иллюстрировал» «Калевалу» рисунками на её сюжеты. Известен рисунок «Страна Похья», где изображено похищение Солнца и Луны демонической Лоухи, хозяйкой лежащей на крайнем севере страны Похъёла.
Если в «Куллерво» Толкин соединял «Калевалу» и Морриса, смешивая прозу со стихами (чего и сам Моррис был не чужд), то со временем стилистическое влияние Морриса-прозаика возобладало, да и тематически мир фантазий Морриса был Толкину ближе. Жизнь первобытных финнов на лоне дикой природы привлекала его всё же существенно меньше, чем героика германо-скандинавского эпоса, родившегося уже в иных исторических условиях. Кроме того, присущая первобытному эпосу статичность героев естественным образом уступала место темам развития характера, взросления, — опять же в тон Моррису. Но это не значит, что воздействие «Калевалы» сошло на нет или ограничилось самыми ранними стадиями конструирования мифологии. В «Калевале» (как и в некоторых местах «Эдды»), например, Толкин находил дух первобытной мифологии, казавшийся ему весьма важным на этапе «Забытых сказаний» и служивший даже для своеобразного «упрощения» христианской традиции.
Конечно, далеко не все стилистические красоты «Калевалы» можно было использовать, и Толкин это понимал. В докладе «Тайный порок» он сетовал о «той весёлой свободе, которая видна в «Калевале», когда строка может быть украшена фонетическими трелями, как в «Enka lahe Inkerelle, Penkerelle, pankerelle» (XI.55) или «Ihvenia ahvenia, tuimenia, taimenia» (XLVIII.100), где pankerelle, ihvenia, taimenia «незначащие», просто ноты в фонетической мелодии, вставленные ради гармонии с penkerelle или tuimenia, которые «означают» нечто».
Толкин с удовольствием перечитывал финский эпос и в зрелые годы, посмеиваясь при этом над теперь уже «убогим» переводом Кирби. |