Она зажигает плиту, чтобы на кухне стало тепло. И пока она брызгает водой на воротник белой рубашки, мысли ее забредают под кровать, у которой сломалась ножка, причем раскололась на несколько частей, и теперь будет невозможно прибить ее назад. Потом, когда приходит клиентка и Вайолет взбивает пену на ее жидких седых волосах, время от времени вставляя «Да что вы говорите» в поток откровений пожилой дамы, она репетирует в уме просьбу подождать еще три дня с квартплатой и придумывает, как приспособить новую проволоку к печной дверце, чтобы та крепче держалась. Еще она думает, что ей необходим отдых, спокойный беззаботный день для себя, чтобы сходить в кино или просто посидеть рядом с птичьими клетками и послушать, как дети на улице играют в снегу.
Мысль об отдыхе приносит ей утешение, но на самом деле я сомневаюсь, чтобы это ей понравилось. Они, женщины, все такие. Ждут освобождения от забот, мечтают о дне, когда, наконец, можно будет вздохнуть спокойно и подумать о своем. Но вряд ли бы им это понравилось. Они и суетятся-то с утра до вечера потому, что безделье сразило бы их напрочь. Не будет им там, в этой беззаботности, благоуханных полей с подснежниками, не будет тихого ласкового утра без мух и зноя. Никогда. Они потому и цепляются мыслями и обеими руками за мыло, дырявое бельишко и мелкие ссоры, что ждет их в случайную минуту отдыха только злость, нахлынувшая как из-под земли. Текучая как лава. Густая и тягучая. Медленно выбирающая, что раздавить на своем пути. Или вдруг куда-то в бок, под грудь, проскользнет тоска, непонятная для них самих. Приходит соседка, чтобы вернуть взятую намедни катушку ниток, а вместе с катушкой длинную иголку, и они стоят на пороге, пока гостья пересказывает хозяйке смешной разговор с соседкой снизу; они смеются – одна громко, на всю лестницу, приложив руку ко лбу, вторая потише, но тоже хохочет до колик в животе. Вот хозяйка закрывает дверь, и потом, когда, все еще улыбаясь, она дотрагивается краем кофточки до уголка глаза, чтобы смахнуть остатки смеха, она вдруг опускается на валик дивана, и слезы катятся ручьем по ее щекам, а она ловит их обеими руками и плачет, плачет взахлеб.
Итак, Вайолет брызгает водой на воротники и манжеты. Затем она яростно вспенивает мыло на пучке седых волос, мягких и трогательных как у ребенка.
А все-таки те детские волосики, наверное, были помягче, те, которые мыла и причесывала, а потом вспоминала сорок лет ее бабушка. Те, действительно, принадлежали малышу, и имя-то свое получившему из-за них. Может, потому Вайолет стала парикмахером – еще бы, столько лет слушать, как ее бабушка Тру Бель рассказывает байки о своей жизни в Балтиморе. О незабвенном времени, прожитом у мисс Веры Луис в красивом каменном доме на Эдисон-стрит, где постельное белье вышито синим узором и только и забот, что холить да лелеять белокурого мальчика, бегавшего от них и лишавшего их удовольствия любоваться его прелестными кудряшками.
Все негодовали, когда Вайолет расстроила похороны, но вряд ли для кого ее выходка была неожиданностью. Еще раньше – Джо и с девицей-то не был тогда знаком – Вайолет однажды взяла и уселась прямо на тротуар посреди улицы, не споткнулась, никто ее не толкал, просто взяла и села. Через несколько минут к ней подошли трое прохожих: двое мужчин и женщина, но она ничего не понимала, Что ей говорят. Кто-то сунул ей стакан с водой, она оттолкнула его. Полицейский присел рядом с ней на корточки, а она свернулась калачиком и лежит. Он бы непременно забрал ее, если бы люди кругом не стали ворчать: «Она устала, пусть отдохнет». Ее отнесли к ближайшему крыльцу. Там она пришла в себя, отряхнула платье и пошла по своим делам, опоздав на час к клиенткам, чем вечно сонные проститутки остались весьма довольны – те если и торопили события, то только в любви. Насколько мне известно, ничего подобного больше не повторялось, я имею в виду сидение на тротуаре, но все– таки… как бы ни было все шито– крыто, пыталась же она украсть того ребенка, хотя доказательств тому нет никаких. |