Они отправились на долгую прогулку по роскошной зеленой долине Дун, и всю дорогу он спорил сам с собой. Наверно, он смог бы заявить, что, не будучи верующим, принадлежит к культуре ислама. Ведь есть же нерелигиозные, светские евреи; наверно, он смог бы назвать себя светским членом мусульманского сообщества, причастным к мусульманским традициям и познаниям.
В конце концов, он же из индийской мусульманской семьи. Это правда. Его родители религиозными людьми не были, но многие в его семье были. Он, несомненно, испытал глубокое влияние мусульманской культуры; не случайно ведь, пожелав написать о зарождении вымышленной религии, он обратился к истории ислама: ее он знал лучше всего. И он действительно ратовал в эссе и интервью за права кашмирских мусульман, и в «Детях полуночи» он не индуистскую, а мусульманскую семью поместил в центр повествования о рождении независимой Индии. Как же можно после всего этого называть его врагом ислама? Нет, он не враг. Он друг. Скептически, даже диссидентски настроенный друг, но все равно друг.
Он поговорил с Эссауи из дома Мэгги и Майкла. Рыбак почувствовал, что рыба на крючке, и понял, что пора наматывать леску на барабан. «Ваше заявление, — сказал он, — должно быть ясным. Без двусмысленностей».
Полицейские согласились отвезти его на частный просмотр нового фильма Бернардо Бертолуччи «Под покровом небес». После просмотра он понятия не имел, что сказать Бернардо. Ему не понравилось в фильме ровно ничего. «А! Салман! — воскликнул Бертолуччи. — Мне очень важно знать ваше мнение о моей картине». И в эту секунду ему пришли в голову правильные слова — ровно так же, как он нашелся, когда Майк Уоллес спросил его про секс. Он приложил руку к сердцу и произнес: «Бернардо… Я не могу об этом говорить». Бертолуччи понимающе кивнул. «У очень многих такая реакция», — сказал он.
По пути домой он лелеял надежду на третье чудо: на то, что в третий раз ему в нужный момент придут в голову нужные слова — слова, которые заставят британских мусульманских лидеров глубокомысленно, понимающе кивать.
Он заканчивал работу над сборником эссе «Воображаемые родины» — писал предисловие, правил верстку, — и в эти дни ему предложили дать интервью «Вечернему шоу» телевидения Би-би-си. Интервьюером был его друг Майкл Игнатьев, русско-канадский публицист и телеведущий, так что в доброжелательном отношении он мог быть уверен. В этом интервью он сказал то, что всем, он считал, хотелось услышать. Я веду переговоры с мусульманскими лидерами в попытке найти общую платформу. Никто больше не хотел ничего знать про свободу, про неотъемлемое право писателя выражать свой взгляд так, как он считает нужным, про безнравственность сожжения книг и угроз убить человека. Эти доводы были исчерпаны. Упрямо повторять их сейчас было бы бесполезно. Люди хотели услышать от него что-нибудь примирительное, что-нибудь о том, как можно было бы покончить с неприятностями, сделать так, чтобы он исчез с экранов их телевизоров, из их газет, канул в заслуженное забвение и, лучше всего, всю оставшуюся жизнь думал о зле, которое причинил, извинялся за него и искал способы его загладить. Никому дела не было ни до него, ни до его принципов, ни до его книги, пропади она пропадом. Людям нужно было одно: чтобы эта поганая история наконец завершилась. Общая платформа существует, сказал он, она обширна, и надо постараться ее упрочить.
Он ухватил сочного червя, и, когда его кольнул кончик крючка, это его не остановило.
Отклики взметнулись в воздух, словно он поддал ногой ворох осенних листьев. Самин услышала по радио, что «умеренные мусульманские лидеры» просят Иран отменить фетву. Однако британские мусульманские «лидеры», с которыми он не вступал в общение, отрицали, что ведут с ним переговоры. |