М. Форстером, мало-помалу понял значение слова «Вьетнам», был избран в члены «Рампы», скромно примкнул к блистательному созвездию посвященных — Клайву Джеймсу, Робу Бакману, Джермейн Грир, смотрел, как на сцене крошечного клуба на улице Петти-Кьюри, в зале под штабом хунвейбинов, где торговали цитатниками председателя Мао, Джермейн исполняет свой коронный «Стриптиз монашки», выдирается, выкручивается из рясы и остается в итоге в полном снаряжении аквалангиста. Еще он курил траву, видел, как приятель из комнаты напротив не пережил плохого кислотного трипа, а другой приятель окончательно спятил от наркотиков, через третьего приятеля познакомился с Капитаном Бифхартом и участниками «Велвет андеграунд» — этот третий приятель умер вскоре после окончания университета; радовался моде на мини-юбки и полупрозрачна блузки; пописывал в студенческую газету «Универ» — недолго, пока редакция не отказалась от его услуг; играл в пьесах Брехта, Ионеско и Бена Джонсона; в компании будущего арт-критика лондонской «Таймс» без приглашения пробрался на Майский бал Тринити-колледжа, чтобы послушать, как Франсуаза Арди споет Tous les garçons et les filles, гимн мучительному ожиданию все не приходящей любви.
В послеуниверситетские годы он частенько рассказывал о своем кембриджском счастье, договорившись с самим собой не вспоминать, как часами плакал от невыносимого одиночества у себя в комнате, при том что прямо за окном блистала красотой капелла Кингз-колледжа (дело было в последний университетский год, когда он жил на первом этаже в крыле «S» главного здания колледжа, где из его комнаты открывался идеальный «роскошный вид»: готическая капелла, лужайка, река с лодками-плоскодонками). В тот последний год он возвратился в Кембридж после каникул в глубоком унынии. Заканчивалось лето 1967 года, Лето любви, когда те, кто отправлялся в Сан-Франциско, непременно должны были украсить волосы цветами. А он все лето проторчал в Лондоне и за все лето так никого и не полюбил. При этом, по чистой случайности, он очутился, как тогда говорили, «там, где все происходило», — поселился в комнатке над самой модной в те дни точкой, бутиком «Бабуля путешествует», который расположился на том конце Кингз-роуд, что ближе к Краю Света. Жена Джона Леннона, Синтия, носила платья от «Бабули».
Мик Джаггер, по слухам, тоже, бывало, надевал эти платья. Кембриджскому студенту и здесь приходилось учиться. Он перестал говорить «потрясный» и «клевый»: в «Бабуле» умеренную степень одобрения принято было выражать словом «красота», а сочтя нечто действительно прекрасным, говорили «неплохо». Он привык много и глубокомысленно кивать головой. Индийское происхождение помогало ему сходить за своего среди модной публики. «До Индии, чувак, — говорили ему, — далеко». — «Да уж», — кивал он. «Махариши, чувак, — говорили ему, — это красиво». — «Рави Шанкар, чувак», — парировал он. Этими именами обычно исчерпывался запас известных собеседникам индийцев, и дальше они лишь кивали с блаженным выражением лица, повторяя: «Как ты прав, чувак, как ты прав».
Еще один, более мудреный, урок преподала ему хозяйка бутика, неземное создание, сидевшее в стильно затемненном, пропахшем пачулевым маслом и наполненном звуками ситара помещении, в лиловом свете которого он не сразу рассмотрел какие-то неподвижные тени. Возможно, это были вешалки с одеждой, возможно, одежда эта продавалась. Он об этом не спрашивал. «Бабуля» нагоняла на него страх. Но однажды он собрался с духом, спустился вниз по лестнице и представился девушке: Привет, я живу над вами, меня зовут Салман. Девушка подошла к нему поближе — так, что он увидел, сколько презрения отражается у нее на лице. |