Торлихен подарил ему экземпляр своей книги «Аргентина», и, хотя она, как и почти все его имущество, сейчас хранилась где-то на складе, он помнил, что написал в ней Борхес о границах возможностей фотографии. Снимок показывает лишь то, что фотограф видит перед собой, и поэтому фотография не способна передать суть великих аргентинских пампасов. «Дарвин отметил, и Хадсон подтвердил, — пишет Борхес, — что эта равнина, одна из знаменитейших равнин на свете, не кажется огромной, если оглядывать ее с земли или с седла, ибо кругозор ограничен зрением и не превышает трех миль. Иными словами, огромность пампасов — не в том или ином из их видов (которые только и может запечатлеть фотограф), а в воображении путешественника, который вспоминает о днях пути и предвидит, что впереди таких дней еще немало». Лишь ход времени выявляет необъятность пампасов, а фотограф бессилен передать длительность. На фотоснимке пампасы — это всего-навсего обширное поле. Снимок не ухватывает сводящего с ума однообразия движения вперед, и вперед, и вперед, и вперед через эту неизменную, бесконечную пустоту.
Тянулся четвертый год его новой жизни, и он очень часто чувствовал себя этим воображаемым борхесовским путешественником, увязшим в пространстве и времени. Фильм «День сурка» тогда еще не вышел на экраны, но, посмотрев его, он остро ощутил родство с его главным героем Биллом Марри. В его жизни тоже каждый шаг вперед аннулировался шагом назад. Иллюзия перемены рассеивалась, когда он обнаруживал, что ничего не изменилось. Надежду стирало разочарование, хорошую новость — плохая. Колесо жизни крутилось и крутилось на одном месте. Знай он, что впереди еще шесть лет изоляции, протянувшиеся далеко за горизонт, он вполне мог сойти с ума. Но он мог видеть только до кромки обзора, то, что лежало за ней, оставалось тайной. Он все внимание уделял близлежащему, а о бесконечности старался не думать.
Друзья говорили ему потом, что видели, как ноша медленно раздавливает его, заставляет выглядеть старше своих лет. Когда она наконец была с него снята, в некотором роде вернулась молодость, словно, дойдя до края бескрайности, он каким-то образом заставил время пойти вспять, к точке, где его затянуло в воронку. На шестом десятке он выглядел моложе, чем на пятом. Но до шестого десятка еще оставалось пять лет. И за эти годы у многих его история начала вызывать неудовольствие, раздражение, скуку. Эпоха не способствовала терпению — то была эпоха быстрых перемен, когда внимание ни на чем не задерживалось долго. Он стал источником досады и для бизнесменов, которым его история мешала развивать торговлю с Ираном, и для дипломатов, пытавшихся наводить мосты, и для журналистов, считавших новостью лишь то, о чем можно сказать что-нибудь новое. Говорить, что главное в его истории — неизменность, нестерпимая нескончаемость, значило говорить то, чего люди не могли или не хотели услышать. Что он каждое утро просыпается в доме, полном вооруженных чужаков, что он не может выйти за дверь купить газету или выпить чашку кофе, что большинство его друзей и даже родных не знают его адреса, что он без согласия чужаков не имеет права ничего сделать, никуда пойти; что о вещах, которые для других сами собой разумеются, — например, о путешествиях самолетом, — ему каждый раз надо вести переговоры; что всегда где-то рядом висит угроза насильственной смерти, угроза, которая, по словам профессионалов, занимающихся оценкой таких ситуаций, не уменьшилась ни на йоту… скучно. Что, он все еще не проехал свои пампасы, где каждый день неотличим от предыдущего? Эту историю все уже слыхали, и слушать по новой желания не испытывали. Расскажи нам что-нибудь новенькое, думали все, а не можешь — пожалуйста, уходи.
И не было смысла втолковывать миру, что он ошибается. Бесполезно. Поэтому — хорошо, будет вам новая история, если вы ее хотите. Довольно невидимости, молчания, робости, оправданий, чувства вины! Человек-невидимка, согласившийся молчать, становится пустым сосудом, который другие могут наполнять своими предрассудками, своими программами действий, своим гневом. |