Постепенно он научился обосновывать свою точку зрения более убедительно. Во времена сильнейших репрессий советских коммунистических властей, говорил он, западные марксисты пытались отделить «реальный социализм» от Истинного Учения, от идей Карла Маркса о равенстве и справедливости. Но когда СССР рухнул и стало ясно, что «реальный социализм» безнадежно осквернил собой марксизм в глазах всех тех, кто участвовал в свержении деспотов, уже не было никакой возможности верить в Истинное Учение, не запятнанное преступлениями, совершенными в реальном мире. Ныне, когда исламские государства создают новые тирании и творят бесчисленные ужасы во имя Аллаха, мусульмане сходным образом проводят разграничение: есть «реальный ислам» кровавых теократий, и есть Истинное Учение, говорящее о мире и любви.
Ему трудно было это принять, и он искал точные слова, чтобы объяснить почему. Он хорошо понимал защитников мусульманской культуры; когда разрушили Бабри Масджид, ему было так же больно, как им. И ему, как им, были дороги многочисленные проявления доброты в мусульманском обществе, дух милосердия в нем, красота его архитектуры, живописи и поэзии, его вклад в философию и науку, мусульманские орнаменты, мусульманские мистики, мягкая мудрость мусульман широких взглядов, подобных доктору Атаулле Батту, его деду с материнской стороны. Доктор Батт из Алигарха, семейный врач, работавший, помимо того, в Тиббиа-колледже Мусульманского университета в Алигархе, где западная медицина изучалась наравне с традиционными индийскими методами траволечения, совершил паломничество в Мекку, всю жизнь молился пять раз в день — и был из самых толерантных людей, каких его внуку доводилось встречать, был человеком грубовато-добродушным, открытым для любых — детских и взрослых — проявлений инакомыслия, вплоть до идеи о том, что Бога не существует вовсе, идеи чрезвычайно глупой, говорил он, но заслуживающей обсуждения, почему нет. В таком исламе, какой исповедовал доктор Батт, не было ничего вредоносного.
Но что-то разъедало веру его деда, какая-то ржавчина, превращавшая ее в идеологию узости и нетерпимости, которая запрещала книги, преследовала мыслителей, устанавливала абсолютистскую власть, превращала догму в оружие против свободомыслия. С этим необходимо было бороться, но, чтобы бороться, надо было это назвать, и единственным подходящим названием было — ислам. Реальный ислам стал ядом для себя самого, мусульмане гибли от этого яда, и об этом надо было говорить — в Финляндии, Испании, Америке, Дании, Норвегии, всюду и везде. Если некому это произнести — это произнесет он. Он хотел говорить и о том, что свобода — всеобщее достояние, что не прав Сэмюэл Хантингтон, утверждая, что это западная идея, чуждая культурам Востока. Чем бóльшую законность приобретало на Западе «уважение к исламу», которое было не чем иным, как прикрытым маской тартюфовского лицемерия страхом перед исламистским насилием, тем сильней разъедал рак культурного релятивизма богатые мультикультурные образования современного мира, и все они могли скатиться по этому скользкому склону в беньяновскую Трясину Отчаяния.
Пробиваясь то в одну, то в другую страну, стучась в двери сильных мира сего, пытаясь разжимать ради мгновений свободы хватку тех или иных служб безопасности, он старался найти нужные слова, чтобы постоять не только за себя, но и за то более общее, чьим защитником он хотел теперь быть.
Одно «мгновение свободы» настало, когда его пригласили в выставочный комплекс Эрлз-Корт на концерт группы U2. Это было во время ее турне с альбомом Achtung Baby, когда в воздухе висели психоделические «трабанты». Полиция согласилась мгновенно: наконец-то??? туда, куда ребятам и самим хочется! Боно, как оказалось, читал «Улыбку ягуара», и, поскольку он побывал в Никарагуа примерно в одно время с автором этой книги, ему захотелось с ним познакомиться. |