Она не любила играть вторую скрипку. «Не ходи со мной, — сказала она ему незадолго до конца их совместной жизни, когда их пригласили на церемонию вручения кинематографических премий, на которой должны были чествовать его давнюю подругу Дипу Мехту. — Когда мы вместе, люди хотят разговаривать только с тобой». Он заметил ей, что она не может выбирать, по каким дням она замужем, а по каким нет. «Я всегда гордился, что могу быть на людях рядом с тобой, — сказал он, — и мне горько, что ты не чувствуешь того же по отношению ко мне». Но она была полна решимости выйти из его тени, начать самостоятельную игру; и в конце концов она в этом преуспела.
В эпоху ускорения всего и вся газетную колонку невозможно написать даже за два дня до публикации. В тот день, когда ему надо было представить очередную ежемесячную статью для синдиката «Нью-Йорк таймс», он должен был, проснувшись, прочесть свежие новости, понять, чтó сегодня волнует людей сильнее всего, подумать, чтó он по праву может сказать на ту или иную из этих тем, и написать тысячу слов самое позднее к пяти вечера. Злободневная журналистика — совсем другое ремесло, нежели писательство, и он освоил это ремесло не сразу. С какого-то момента необходимость думать так быстро начала бодрить его, веселить. К тому же он стал ощущать себя привилегированным человеком, членом комментаторской элиты — узкой группы колумнистов, которой дано право формировать мировое общественное мнение. К тому времени он уже понял, как это трудно — иметь мнения, особенно такие, которые «идут в дело» в таких колонках: резко очерченные мнения, подкрепленные сильными доводами. Он не без труда «выдавал на-гора» одно такое мнение в месяц и испытывал поэтому священный трепет перед коллегами — Томасом Фридманом, Морин Дауд, Чальзом Краутхаммером и другими, — у которых могло возникать по два подобных мнения каждую неделю. Он сочинял колонки третий год и уже написал об антиамериканизме, о Чарлтоне Хестоне и Национальной стрелковой ассоциации, которую он возглавлял, о Кашмире, о Северной Ирландии, о Косово, о нападках на преподавание теории эволюции в Канзасе, о Йорге Хайдере, об Элиане Гонсалесе и о Фиджи. У него создалось впечатление, что запас тем, рождающих у него сильные чувства, иссякает, и он сказал Глории Б. Андерсон из синдиката «Нью-Йорк таймс», что, возможно, в скором времени откажется от колонки. Она энергично его уговаривала. Некоторые его колонки, сказала она, произвели сильное впечатление. В начале 2000 года он написал, что «борьба, которая определит лицо новой эпохи, будет идти между Терроризмом и Безопасностью». Он из тех людей, заметила она ему, кто может говорить об этом со знанием дела, и если он был прав — а она в этом уверена, — то, по ее словам, «новости на темы, по которым вам есть что сказать, будут появляться, и людей будет интересовать ваше мнение».
Ни Глория, ни он не догадывались, каким внезапным и резким будет сдвиг в тематике новостей, который она предсказала. Никто не выглядывал в окно классной комнаты, никто не замечал начатков крылатой бури на пришкольной площадке. Ни он, ни Глория не знали, что птицы уже собрались на каркасе для лазанья и почти готовы нанести удар.
Его внимание было направлено в другую сторону. В Англии выходил его новый роман. На обложке — черно-бела картинка: Эмпайр-стейт-билдинг, а прямо над ним маленькая черная тучка со светящимися краями. Это была книгп о ярости, но автор понятия не имел, какую ярость принесет ближайшее будущее.
Этот его роман хуже всех, не считая «Гримуса», приняла критика. С сочувствием и пониманием о нем написали буквально два-три человека. Многие британские рецензенты восприняли его как плохо замаскированную автобиографию, и не одна статья о романе была проиллюстрирована его фотографией в обществе «соблазнительной новой подруги». |