Потом на Маврикии появились голландцы, они хозяйничали там недолго, с 1638-го по 1710 год, но ко времени их ухода ни одного додо уже не осталось — гибли они, по большей части, от зубов привезенных колонистами собак. В целом же из сорока пяти видов птиц на Маврикии полностью вымерли двадцать четыре, а заодно с ними и водившиеся здесь в изобилии морские черепахи и прочие живые существа. В музее города Порт-Луи выставлен скелет додо. Мясо этой птицы обладало отталкивающим запахом, и люди его не ели, но собаки были менее разборчивыми. Едва завидев беззащитную птицу, они бросались на нее и рвали на куски. Это были натасканные охотничьи собаки, не ведающие милосердия.
Голландцы, как и сменившие их французы, выращивали на Маврикии сахарный тростник и для обработки плантаций ввозили африканских рабов. С рабами обходились круто, за любую провинность им отрубали конечности, а то и казнили. В 1810 году остров захватили британцы, в 1835-м рабство на нем было запрещено. Почти все получившие свободу рабы сразу же бежали с ненавистного острова. Чтобы было кем заменить их на плантациях, британцы начали тысячами нанимать рабочих в Индии. В 1988 году большинство из живущих на Маврикии индийцев никогда не видели Индии, но многие при этом разговаривали на бходжпури, диалекте хинди, вполне узнаваемом, хотя и подвергшемся за полтора столетия влиянию соседей, и по-прежнему исповедовали кто индуизм, кто ислам. Для местных индийцев встреча с индийцем из Индии, который ходил по улицам настоящих индийских городов, ел не маврикийского острозуба, а настоящего индийского морского леща, который грелся под лучами индийского солнца и мок под струями индийских муссонных дождей, который с индийского берега бросался вплавь в воды Аравийского моря, — для них такая встреча была подлинным чудом. В нем видели пришельца из древней баснословной страны и широко распахивали перед ним двери своих домов. Один из виднейших островных поэтов, пишущих на хинди, недавно впервые в жизни побывавший в Индии, куда его пригласили на большое поэтическое мероприятие, рассказывал, что его чтение собственных стихов озадачило индийскую публику, поскольку читал он, по его словам, «правильно», интонационно подчеркивая смысл, а не декламировал, отрубая строку за строкой, как это принято нынче у поэтов, пишущих на хинди в Индии. Одно из второстепенных последствий эмиграции его предков, незначительное культурно обусловленное расхождение в представлении о том, что есть «правильно», глубоко поразило прекрасного поэта, дало ему понять: несмотря на блестящее владение самым распространенным в стране языком, Индия не считает его в полной мере своим. Индийский писатель-эмигрант, к которому был обращен рассказ, хорошо понимал, насколько вопрос культурно-языковой принадлежности важен и непрост для них обоих. Им приходилось биться над вопросами, которые в принципе не стоят перед писателями, намертво привязанными к одному месту, одному языку и одной культуре, — биться и убеждать себя в том, что добытые ответы верны. Кто они такие, где и среди кого их место? Или же сама по себе идея привязанности и принадлежности — это ловушка, клетка, из которой им повезло вырваться? Эти вопросы, пришел он к выводу, надо ставить по-другому. Те вопросы, на которые он умел находить ответы, касались не почвы и корней, а любви. Кого ты любишь? Что можешь перешагнуть, а за что обязательно должен держаться? Где сердце у тебя бьется сильнее?
Однажды на ужине, устроенном организаторами Челтнемского литературного фестиваля для индийских писателей, которых в тот год съехалось в Челтнем особенно много, романистка Гита Харихаран ни с того ни с сего сказала «Ваша принадлежность к индийской литературе в высшей степени сомнительна». Эти слова ошарашили его и даже немножко обидели. «Что вы говорите?» — не слишком находчиво среагировал он. «О да, — с выражением подтверди она. — В высшей степени». |