Изменить размер шрифта - +
Даже легенды, рожденные австралийской глухоманью, о которых так пренебрежительно отозвался тогда отец, прославляли вольного парня, рожденного в Англии и из Англии изгнанного. И, вместо того чтобы, как прежде, духовно насыщать нас, старые эти легенды понуждали нас оставаться все теми же коннозаводчиками и табунщиками. Должны были пройти еще лет тридцать, война, должно было смениться поколение, а то и два, чтобы возникла, наконец, иная культура – без лошадей, без новичков-колонистов, без колониальных солдат.

И эту-то культуру предчувствовал и провидел отец. Он разоблачил это привычное представление об австралийце, как неудачную выдумку, но разоблачил как раз потому, что был куда больше австралийцем, чем сам подозревал. И вот на это, думаю, бессознательно отозвались наши присяжные, хоть и не в силах были сделать ни шагу дальше по этому пути. Они хотели чего-то лучшего, а чего, не ведали.

Итак, Джули вышел из зала суда свободным человеком, и когда в тот победный вечер я спросил отца, как же он убедил Джули рассказать ему о смерти матери, ответ меня ошеломил:

– А я и не убедил. Он ни слова об этом не сказал.

– Откуда же ты узнал, что там произошло?

– Ничего я не знал. Но если знать Джули, это было логическое объяснение случившегося.

– И так же с доктором Хоумзом?

– То есть?

– Ты все грозил, что спросишь о нем самого Джули, как будто знал, что он скажет о Хоумзе.

– Я лишь предположил, что сказал бы о нем Джули, если бы согласился говорить, вот и все.

– То есть ты не заставил бы его давать показания?

– Ни в коем случае. Но ведь никто этого не знал, не так ли, – прибавил отец и не без изящества взмахнул своими отнюдь не изящными руками.

– А про тетрадки – неужели это он сам тебе рассказал?

– Нет. Ты рассказал, – ответил отец. Он даже не улыбнулся, он отвечал так, словно это было его правом и долгом – спокойно поведать о тайнах своего искусства. Словно дело было вовсе не в нем самом.

– А как они у тебя оказались?

– Взял у него из чемодана, когда его не было в камере.

– Тогда о чем же ты с ним разговаривал? – спросил я.

– Да почти ни о чем. Учил его играть в шахматы.

– Ну ладно. – Я поневоле примирился с этими уклончивыми ответами, хоть и не очень им верил. – Уж одно-то ты наверняка сделал. Уговорил надеть костюм и белую рубашку, которые совсем его преобразили.

– Нет, не уговорил. Я попросил Бетт Морни, и она все устроила.

– Каким образом?

– Просто попросила сержанта Коллинза, чтобы он зашел ночью в камеру, когда Джули уснет, и забрал его старую одежду. Коллинз согласился.

Я поверил. Разве Коллинз или кто другой мог устоять перед нашей Бетт, даже если надо было унести одежду заключенного и выставить его перед судом нагого, незащищенного – в хорошем синем костюме и белой рубашке с открытым воротом?

В том, как отец вел дело, была еще тысяча неясностей, о которых я пытался его расспросить. На некоторые мои вопросы он отвечал, от других отмахнулся. Но на один вопрос, который мучил меня больше всего и который я задавал снова и снова, он нипочем не желал отвечать. Вправду ли он верил, что доктор Хоумз – отец Джули?! Всерьез ли об этом спрашивал? Или то был риторический вопрос? Отец уклонился от ответа, и после я еще не раз задумывался, но ответа так и не нашел. В одном только я убежден: Джули – дитя насилия, а его мать – безвинная и запуганная жертва своего телесного совершенства. Так неотразимо прелестна она, что еще и сейчас, стоит мне увидеть женщину, хоть отдаленно на нее похожую, я вновь ощущаю то теплое, матерински нежное объятие. Никогда ничьи объятия не вызывали у меня такого чувства, ни одно прикосновение не рождало таких невинных и дивных надежд.

Быстрый переход