|
Она постояла минуту-другую, медлила, будто намеревалась крикнуть, но передумала и побежала к сараю. В одной руке она держала бумагу, письмо, которое, когда она делала шаг и взмахивала рукой, шуршало и развевалось, словно флажок, белое посредине зеленого тына, белое между серыми и коричневыми постройками усадьбы. Что-то не так, и очень даже не так, страшно не так! Нужно принять меры, нужно позвать ее, отвлечь, нужно остановить ее! И я закричал что было силы:
— Тетя Линна!
Я крикнул два раза, три раза, и она обернулась и помахала мне, помахала белой бумагой, где было написано, что дядя Кристен не виновен и что она напрасно подозревала его в неверности, что она была не права. Но она не остановилась, только улыбнулась, очевидно, были, дела поважнее, нежели детские разговоры с шестнадцатилетним подростком; она бежала, потом шла, потом снова бежала к сараю, где должно состояться примирение, и ничто в мире не могло приостановить ее движение к миролюбию. Так я думал.
У стены стоял влажный точильный камень, а на токарном станке висела голубая фланелевая рубашка дяди Кристена, которую он надевал, когда работал.
— Господи, по-прежнему тепло! — сказала Герда, которая появилась в этот момент, стояла и щурилась в красном полуденном солнце.
21.
Точно не помню, что произошло непосредственно затем, но отчетливо вижу только искаженное лицо Герды:
— Господи, если она сейчас войдет, она застанет их на месте преступления! Ужасно и противно! Мы сделали свое, никого не беспокоя и не оскорбляя. Возмездие поразит их.
Я, должно быть, бросился бежать от нее. Помню, что промчался через кухню, где у окна стояла корзина с ребенком, освещенная лучами солнца — идиллическая картинка, — взбежал по лестнице на второй этаж и влетел в комнату в восточной половине дома, которая была моей комнатой, когда я приезжал на каникулы к дяде Кристену и тете Линне. Обычный удушливый запах нежилого помещения. Перинка без пододеяльника лежала собранной на кровати. Мертвые мухи валялись на подоконнике. Мертвые мухи, изнуренные неравной борьбой со стеклами, прозрачность которых оказалась мнимой, результатом злостной магии. Я не вытерпел, разрыдался. Бросился на кровать, плакал и просил о прощении, мире, покое, избавлении, обо всем, чего не было теперь в этом доме; я оплакивал невинность, неопытность, наивность в моей комнате, где я провел много, много счастливых часов и дней в прежней моей жизни; дорогая комната, дорогие тетя Линна и дядя Кристен, почему все так получилось?
Я заснул.
Когда я проснулся, было почти темно. Должно быть, поздно. Они не нашли меня. А может вообще не искали. Все шло, очевидно, своим чередом, огонь возгорелся и погас, праздник закончился, гости разошлись; теперь в доме остались только мы, мы, которые должны быть здесь в усадьбе, потому что она была нашим домом. Так оно и должно быть. Да, именно так.
Меня знобило. Я услышал голоса, внизу разговаривали. Ее голос. Его голос. Серьезные. Обвинительные. Огорчительные. Угли еще не погасли. Неужели этому конца не будет? В комнате было довольно прохладно. Я натянул на себя перинку. Стучал зубами от холода. Прислушивался. Мог разобрать некоторые слова:
— … не о чем нам говорить. Ты прогнала Марию. Ты причина ее смерти, понимаешь? Потому что ты ревновала, внушила себе то, чего не было, слушала не меня, а бабские сплетни. Понимаешь, что это значит? Что ты сделала?
Это был он. Он говорил громко и властно, но интонация искажалась, поскольку он, очевидно, ходил из одной комнату в другую, и походила то на лай, то на жалобный вскрик, то на рыдание…
Она сказала:
— Я не хотела ей зла, я не гнала ее со двора, но я должна была говорить с ней, не могла ходить и смотреть только…
В ее голосе чувствовалась безысходность, безнадежность, потому что жизнь ее стала безнадежной. |