Действительно, голоса в соседней комнате стали вдруг необычайно громки. Причину этого шума необходимо объяснить, прежде чем продолжать нашу повесть.
После ухода Джини и Батлера мистер Сэдлтри заговорил о деле, которое больше всего интересовало семью. В начале их беседы старый Динс, обычно отнюдь не покладистый, был так подавлен своим позором и озабочен судьбою Эффи, что выслушал, не возражая, а может быть, и не понимая, ученые рассуждения о предъявленном ей обвинении и о шагах, которые надлежит предпринять. Он лишь вставлял время от времени: «Верю, что вы нам плохого не посоветуете – ведь жена ваша доводится нам роднёю».
Ободренный этим, Сэдлтри, который в качестве дилетанта от юриспруденции питал безграничное почтение к законным властям, перешел к другому занимавшему его предмету – делу Портеуса и сурово осудил действия толпы.
– Вот до чего мы дожили, мистер Динс! Чего хуже, когда невежественные простолюдины берутся судить вместо законного судьи. Я полагаю – и такого же мнения мистер Кроссмайлуф и весь Тайный совет, – что расправа над осужденным, которому вышло помилование, да еще и бунт, должны караться как государственная измена.
– Не будь я сокрушен своим несчастьем, мистер Сэдлтри, – сказал Динс, – я бы поспорил с вами насчет этого.
– Какие могут быть споры против закона? – сказал презрительно Сэдлтри. – Любой начинающий адвокат скажет вам, что это есть худший и зловреднейший род государственной измены, открытое подстрекательство подданных его величества к сопротивлению власти (тем более – с оружием и барабанным боем, а это я видел своими глазами). Это хуже оскорбления величества или, скажем, укрывательства преступников. Какие уж тут споры!
– А вот и нет! – возразил Динс. – А вот и нет! Не по душе мне ваши бумажные, бездушные законы, сосед Сэдлтри. Я мало видел толку от парламента с тех пор, как честных людей обманули после революции.
– Чего вам еще надо? – сказал нетерпеливо Сэдлтри. – Разве вы не получили навечно свободу совести?
– Мистер Сэдлтри, – возразил Динс, – я знаю, что вы из тех, кто похваляется мирской ученостью, и что вы водите компанию с нашими законниками и умниками. Горе нам! Это они, еретики, ввергли нашу несчастную страну в бездну. Это они укрепили своими черными делами кровавое дело наших гонителей и палачей. А ревнители истинной церкви, столпы и строители нашего Сиона узрели крушение всех своих надежд, и плачем сменилось их ликование…
– Непонятно мне все это, сосед, – отвечал Сэдлтри. – Я и сам принадлежу к шотландской пресвитерианской церкви и признаю генеральное собрание, а также юрисдикцию пятнадцати лордов сессионного суда и пяти лордов уголовной палаты.
– Слышать не хочу! – воскликнул Дэвид, забывая на миг свое горе при этой возможности обличать вероотступников. – Знать не хочу ваше генеральное собрание! Плевать я хотел на сессионный суд! Кто там заседает? Равнодушные и лукавые, которые жили припеваючи, когда гонимые за веру терпели голод, холод и смертный страх, скитались по лесам и болотам, гибли от огня и меча. Теперь небось все повылезли из своих нор, как навозные мухи на солнышко, и заняли хорошие места, а чьи места? – тех, кто боролся, кто неустанно обличал, кто шел в тюрьму и в ссылку… Знаем мы их! А что до вашего сессионного суда…
– Говорите что угодно о генеральном собрании, – прервал его Сэдлтри, – пусть за него заступается кто хочет. Но только не про сессионный суд… Во‑первых, они мне соседи, а во‑вторых, я для вашей же пользы говорю! Отзываться о них плохо, то есть выражать недовольство, есть преступление sui generis note 39, мистер Динс, – а известно ли вам, что это такое?
– Не знаю я антихристова языка, – сказал Динс, – и знать не хочу. |