Но нельзя было отрицать того, что некая мрачная аура — зла? ужаса? иных необъяснимых явлений? — витает над домом, и, не надели меня природа достаточным хладнокровием, этот особняк, без сомнения, давно бы свел меня с ума. В сравнении с другими домами подобного рода этот обладал не столь ощутимой аурой, но в то же время он прямо-таки давил на сознание своей, если хотите, старинностью — нет, не тяжестью веков своего существования на этой земле, но глубочайшей седой древностью несравненно более ранних эпох бытия, когда мир был еще совсем молодым; и это показалось мне странным, ибо дом, как бы ни был он стар, все же вряд ли стоял здесь более трех столетий.
Я не мог сдержать восхищения, увидев его в первый раз, и это было восхищение знатока, нежданно-негаданно встретившего среди скучных зданий типичной новоанглийской постройки замечательный образец архитектуры XVII века в квебекском стиле, о котором я имел достаточно четкое представление, ибо в Квебеке, да и в других городах Северной Америки, бывал много раз. В Провиденсе же я оказался впервые; впрочем, в мои намерения не входило останавливаться здесь надолго — меня ждал Новый Орлеан, а Провиденс был всего лишь промежуточным пунктом, куда я завернул, чтобы проведать своего старого друга, тоже весьма известного антиквара. Направляясь к нему на Барнз-стрит, я и наткнулся на дом, о котором веду сейчас свой рассказ. Переполнившее меня тогда чувство сугубо профессионального восхищения не помешало мне, однако, разглядеть, что он стоит незаселенным, и, враз позабыв о запланированной поездке в Новый Орлеан, я тут же принял решение снять его для себя и пожить в нем некоторое время. Быть может, это желание, будучи минутной блажью, так и осталось бы неосуществленным, если бы не та странная неохота, с которой Гэмвелл (так звали моего друга) отвечал на мои настойчивые расспросы об этом особняке. Более того, я почувствовал, что мой приятель не желает, чтобы я даже близко подходил к этому дому. Боюсь, впрочем, показаться несправедливым по отношению к бедняге ведь тогда дни его были уже сочтены, хотя оба мы еще не подозревали об этом. Гэмвелл принял меня не в кабинете, как обычно, а в спальне, где он лежал в постели, мрачно уставившись в потолок. Видимо, он чувствовал себя прескверно, и даже мой визит не очень его обрадовал, несмотря на то, что мы не виделись уже несколько лет. Пристроившись у изголовья больного, я с ходу принялся расспрашивать его о доме, предварительно весьма подробно обрисовав его. Столь детальное описание понадобилось мне для безошибочной идентификации этого сооружения — ведь я не знал тогда о нем ровным счетом ничего, в том числе и названия.
Гэмвелл сказал, что владельцем дома был некий Шарьер — французский хирург, в свое время приехавший сюда из Квебека. «А кто его построил?» — спросил я у Гэмвелла, но этого мой друг не знал; единственным именем, которое он назвал мне, было имя Шарьера. «Высокий человек с грубой, словно потрескавшейся кожей — я видел его от силы два-три раза, но никто не может похвастаться тем, что встречал его чаще. Он тогда уже оставил свою практику», — вот что сообщил мне Гэмвелл о Шарьере. Что и говорить — не очень-то щедрая информация о загадочном хозяине заинтересовавшего меня дома. Впрочем, после некоторого молчания Гэмвелл продолжил изложение фактов о докторе и его таинственной обители, и я узнал, что в то время, когда мой друг только начал проявлять интерес к необычному особняку, Шарьер уже жил там — возможно, вместе со старшими членами его семейства, хотя относительно последних у Гэмвелла не было твердой уверенности. Три года тому назад, в 1927 году, этот мрачный отшельник тихо скончался; во всяком случае, местная «Джорнел» настаивала именно на упомянутой дате — к слову сказать, единственной дате, выловленной мною из крайне скудного жизнеописания доктора Шарьера; все остальное было сокрыто пеленой неизвестности. За все время, прошедшее после смерти отставного хирурга, в доме лишь однажды поселились жильцы — семья заезжего адвоката, однако уже через месяц они уехали оттуда, жалуясь на сырость и неприятные запахи. |